The words you are searching are inside this book. To get more targeted content, please make full-text search by clicking here.

В книге поднимается тема советской цензуры. Первая и вторая части книги посвящены первым двум «актам» драматической истории беспощадного подавления мысли и печатного слова, а именно — с октября 1917 по 1929 гг. В третьей части читатель найдет сведения о запрещенной художественной литературе как русских, так и зарубежных писателей.

Discover the best professional documents and content resources in AnyFlip Document Base.
Search
Published by gutnov, 2024-05-13 03:02:38

Блюм А.В. За кулисами Министерства правды Тайная история советской цензуры 1917 1929. Спб., Академический проект. 1994.

В книге поднимается тема советской цензуры. Первая и вторая части книги посвящены первым двум «актам» драматической истории беспощадного подавления мысли и печатного слова, а именно — с октября 1917 по 1929 гг. В третьей части читатель найдет сведения о запрещенной художественной литературе как русских, так и зарубежных писателей.

примета «советского языка», — А. Б.) высказывается против напечатания «Курочки-Рябы», в то время, когда Комиссия при Главсоцвосе, наоборот, включает эту сказку в список, «состоящий из лучшей» литературы, одобренной, по словам Комиссии, по темам ГУСа. То же случилось со сказкой «Белочка», Комиссия при Главсоцвосе включает эту сказку в число лучшей литературы, в то время, когда в сказке проводятся осуждаемые ГУСом выраженные классовые противоречия в. пользу буржуазии. Эти противоречия в оценке со стороны двух комиссий Наркомпроса затрудняют работу Главлита, о чем и доводим до Башего сведения. 25.1.1927 г.» (IV — ф. 2306, оп. 69, д. 1581, здесь и далее л. 7, 8, 28—29). Бозглавлявший Наркомпрос Луначарский потребовал объяснений, и они были доставлены Главсоцвосомг «1. Обе эти книжки разрешены Главлитом. 2. Сказка о «Курочке-Рябе» помещена в ряде книг для чтения,, предназначенных для первых классов сельских школ. Дело педагога объяснить, что золотых яиц куры не несут, и деревенские дети сами это прекрасно знают. 3. Б книжке «Белочка» (издание Мириманова) говорится, что деревенские дети поймали белочку и продали девочке-дачнице. Белочка была посажена в клетку и выпущена на волю. Сюжет этой книжечки заимствован, возможно, из биографии Ленина. Знавшие Ленина в детстве рассказывают, что он покупал птичек, сажал их в клетку, а через некоторое время выпускал на волю. Б чем классовый или антиклассовый элемент — непонятно. Б чем его усмотрел рецензент ГУСа — тоже непонятно». Мы не знаем, чем же закончилось это курьезное д ело—^ «контрдоводов» ГУСа в архиве найти не удалось— и были ли развеяны сомнения растерянных цензоров Главлита. Скорее всего, «Курочка-Ряба» была все же реабилитирована, так же, как и «Белочка» — благодаря очень важному прецеденту, имевшему место в детские годы вождя мирового пролетариата. Н о эта история вышла, вероятно, из стен Наркомпроса, произошла утечка информации, о чем свидетельствует з а ­ прос с грифом газеты «Правда»: «Москва. Наркомпрос. Тов. Яковлевой. Лично. 12 февраля 1927 г. Уважаемый товарищ! Прошу не отказать переслать 250


на мое имя в редакцию газеты «Правда» переписку о запрещении детской сказочки «Курочка-Ряба». С коммунистическим приветом, — Мих. Кольцов». Заместитель наркома Яковлева ответила, что «вопрос этот будет обсуждаться на Коллегии Наркомпроса» и она может «дать ответ по существу» после его рассмотрения. Очевидно, работавший в «Правде» М. Е. Кольцов увидел в этой истории колоритный материал для очередного фельетона, но следов его ни в «Правде», ни в других изданиях пока не обнаружено. Скорее всего, дело спустили на тормозах, дабы не компрометировать верховную инстанцию, наблюдавшую за детской литературой. Невольно вспоминаются в связи с этим блистательные строки эпиграммы великого русского философа и поэта Владимира Соловьева, которым, кажется, суждено оставаться вечным эпиграфом к истории российской цензуры, и не только к ней: Благонамеренный И грустный анекдот! Какие мерины Пасут теперь народ! Еше более активно «пасли» и цензоры Главлита, и «педагоги» из ГУСа, Главлитпросвета и других инстанций советских писателей 20-х годов, адресовавших детям свое творчество. Среди них — знаменитые имена, и прежде всего — Корней Чуковский. Его замечательные •стихотворные сказки и другие произведения преследовались с особой, почти маниакальной жестокостью. Особенно невзлюбили его высокопоставленные дамы, заправлявшие педагогикой и детским чтением, — 3. И. Л ил и н а — жена Г. Е. Зиновьева, К. Т. Свердлова, и сама Н. К. Крупская. Бажно отметить, что их суждения, высказанные в критических статьях, расценивались как непререкаемые резолюции, как руководства к действию. Вдохновленная ими, целая армия учителей, журналистов и критиков набросилась на прелестные сказки Чуковского, которые так нравятся детям. Включилась в эту войну и Н. К. Крупская, напечатав об очень не поправившемся ей «Крокодиле» большую статью в «Правде» (1928, 1 февр.). Ее возмутило, что «крокодил целует ноги у царя-гиппопотама... перед царем он открывает 251


свою душу», строки «Вашему народу я даю свободу, свободу я даю!», «Что вся эта чепуха означает? Какой политический смысл имеет?» — спрашивает она, и добавляет: «Какой-то явно имеет... Я думаю, что «Крокодил» ребятам нашим давать не надо, не потому, что это сказка, а потому, что это буржуазная муть». Такое «авторитетное» суждение, свидетельствуюшее о крайне примитивных литературных вкусах жены и соратницы вождя, повлекло, конечно, за собой «оргвыводы»: детские книги Чуковского начали изымать из библиотек (напомним, что Крупской, как руководителю Главполитпросвета, подчинялись тогда все массовые и детские библиотеки), цензоры стали запрешать очередные их издания. «Допушенные ко двору», высокопоставленные дамы приняли даже «Резолюцию общего собрания родителей Кремлевского детсада», опубликовав ее в журнале «Дошкольное воспитание» (1929, JMb 4). Они призвали всех родителей объявить бойкот «чуковщине», тем более — «в переживаемый момент обострения классовой борьбы», когда «мы должны быть особенно начеку и отдавать себе ясный отчет в том, что если мы не сумеем оградить нашу смену от враждебных влияний, то у нас ее отвоюют ее враги. Поэтому мы, родители Кремлевского детсада, постановили: «Не читать детям этих книг, протестовать в печати против издания книг авторов этого направления нашими государственными издательствами. Призываем другие детские сады, отдельных родителей и педагогические организации присоединиться к нашему протесту..,»®. Сам К. И. Чуковский в знаменитой книге «От двух до пяти» с горечью и сарказмом рассказывает о том, что пришлось испытать его детским книгам, в частности переделке «Приключений Мюнхгаузена». По мнению плоско и вульгарно-социологически мыслящих «руководителей детского чтения», сказка вообще не нужна «советскому ребенку», «отрывает» его от реальной действительности, уводя в «мир грез и фантазий». «Вы боитесь,— спрашивал их Чуковский, — как бы эти буффонады не расшевелили в детях чувство юмора? Почему веселая книга внушает вам такое отвращение, словновы — гробовщики или плакальщики? Или вы во что бы то ни стало хотите отвадить ваших ребят от чтения и внушить им лютую ненависть к книге?»’. Война «чуковщине» была объявлена еще ранее — 252


примерно с 1925 г. Частично перипетии ее уже нашли' отражение в нашей литературе®, но большей частью* подлинные цензурные документы до последнего времени таились «за кулисами «Министерства правды», будучи засекреченными. Они сушественно дополняют историк> этой борьбы, и с ними далее познакомится читатель. Сам Корней Иванович, как и некоторые другие писатели того времени (см. об этом следуюшую главу), резкО' протестовал тогда против засилья и своеволия цензуры, постоянно рождавшей «грустные анекдоты». В августе 1925 г. он писал заведуюшему Ленгублитом Острецову: «В Гублите мне сказали, что муха есть переодетая принцесса, а комар — переодетый принц!!... Этак можнО' сказать, что «Крокодил» — переодетый Чемберлен, а «Мойдодыр» — переодетый Милюков. Кроме того, мнесказали, что Муха на картинке стоит слишком близко к комарику и улыбается слишком кокетливо!!. Возражают против слова «свадьба». Это возражение серьезное. Но уверяю Вас, что муха венчалась в Загсе. Ведь и при гражданском браке бывает свадьба... Мне посоветовали переделать «Муху». Я пробовал. Но всякая переделка только ухудшает ее. Да и к чему переделывать? Чтобы удовлетворить произвольным и пристрастным требованиям? А где гарантия, что в следующий раз тот же Гублит не решит, что клоп — переодетый Распутин, а пчела — переодетая Вырубова?..»®. По словам Чуковского, «Тараканище» висел на волоске— отстояли, но «Муху» (в Гублите. — А. Б.) отстоять не удалось. Итак, мое наиболее веселое, наиболее музыкальное, наиболее удачное произведение уничтожается только потому, что в нем упомянуты именины!!». Свободно издававшиеся до 1925 г. книги писателя, одна за другой, стали запрещаться в очередном, иногда 4—5-м изданиях. Чуковский пробовал искать защиты у самого главы цензурного ведомства, полагая (ошибочно, надо сказать), что тот сможет одернуть чересчур ретивых подчиненных в Ленинграде: «Многоуважаемый Павел Иванович! — пишет он ему 27 октября 1927 г .— Заступитесь, пожалуйста! Ленинградский Гублит ни с того, ни с сего запретил четвертое (!), издание моего- «Бармалея». Чем «Бармалей» хуже всех других моих книг? Бсяких мошенников пера и халтурщиков, кропающих стихи для детей, печатают беспрепятственно, а меня, «патриарха детской книги», теснят и мучают! Пра253.


во же, эта жестокость — бессмысленна» (V — ф. 597, оп. 4, д. 79, л. 1). Но еще ранее И. А. Острецов, начальник Ленгублита, проговорился однажды о «мнении» (знаменитое советское «Есть мнение!»), сложившемся о Чуковском «вверху», потому, может быть, что писатель встретил ц разговорился с ним на улице, когда главный ленинградский цензор был слегка «>П10д мухой». О злосчастной запрещенной «Мухе» они и заговорили. «Да неужели вы не понимаете? — разговорился вдруг Острецов.— Дело не в одной какой-нибудь книжке, не в отдельных ее выражениях. Просто решено в Москве — посократить Чуковского, пусть пишет социально-полезные книжки. Так или иначе, не давать вам ходу. В Гублит поступили рецензии обо всех ваших книгах — и там указаны все ваши недостатки» Тем не менее, Лебедев-Полянский все же запросил Ленгублит по поводу «Бармалея»: «Сообщите, по каким мотивам запрещен Вами Чуковский — «Бармалей». К машинописному тексту рукой Полянского сделана приписка от руки: «Жалуется» (I — ф. 31, оп, 2, д. 55, здесь и далее л. 76, 77, 203, 204). Ленинградские цензоры ответили, что «книжка 4-м изданием запрещена на основании отзыва Соивоса ЛГОНО, прилагаемом при сем», то есть сектором социального воспитания Л енинградского городского отдела народного образования. «В Гублит. Печатание 4-м изданием книги Чуковского «Бармалей» является нежелательным. Еше в 1925 г. Дошкольной Библиографической комиссией на эту книгу дана была отрицательная рецензия. Комиссия находила: мы определенно считаем, что книжки Чуковского вредны для маленьких детей, так они не в состоянии ■совершенно разобраться в его шутках и принимают, да и не могут не принимать за правду все его дикие рассказы про животных. Несмотря на мастерские, звучные, ритмичные стихи, книга для маленьких детей недопустима. Дошкольный инспектор (Махлина)». На таком уровне — и с точки зрения чиновничьей иерархии, и компетенции, и «педагогических претензий» решалась судьб а одной из лучших детских книг... Вскоре Лебедев-Полянский прислал в Ленгублит распоряжение: «Вследствие обжалования гр. Чуковским запрещения Вами его детской книжки «Бармалей» просим объявить автору, что... Главлит затребовал заклю254


чения ГУСа об упомянутой книжке. Рассмотрев этог вопрос в своем заседании 11/Х-1927 г., Научно-педагогическая секция ГУСа постановила издание книжки отклонить». Товарищи из Главного ученого совета оказались вполне солидарны с дошкольным инспектором Махлиной, прислав предельно лаконичную выписку иа протокола № 1 заседания Комиссии по просмотру детской литературы: «Слушали: Чуковский. Бармалей. Рис. Добужинского. Постановили: Отклонить». Попали сведения о запрещении сказки Чуковского и в «Список рукописей, не разрешенных Ленгублитом за 2-й квартал 1927 г.»: «Чуковский. Бармалей. 4-е изд. Мотивы запрещения: неприемлемость с педагогической, точки зрения» (I — ф. 31, оп. 2, д. 59, л. 92). 'Как не вспомнить здесь снова эпиграмму Бладимира Соловьева! Конечно, не один Корней Иванович Чуковский подвергался тогда цензурным гонениям, но история его^ мытарств необыкновенно выразительно и точно передает атмосферу тех лет. Почти все партийные съезды и конференции уделяли тогда внимание детской литературе, что даже нашло отражение в их постановлениях, и решениях. Они признают «чрезвычайно необходимым создание литературы, которая могла бы содействовать коммунистическому воспитанию юношеских масс», призывают «приступить к созданию литературы для детей под тщательным контролем и руководством партии с целью усиления в этой литературе моментов классовости, интернационализма, трудового воспитания»**. Понятно, эти указания перетекали в практическуюдеятельность цензурных инстанций и редакций журналов и издательств. С огромнейшими трудностями пробивали себе дорогу в детскую литературу С. Маршак,. В. Бианки и др. В конце десятилетия развязывается а педагогической и рапповской прессе ожесточенная борьба даже против детских стихов Маяковского, которого,, кажется, трудно упрекнуть в отсутствии классового и революционного накала. Тем не менее, его произведения для детей были признаны «иеологически неприемлемыми», «возбуждающими отрицательные эмоции» и т.д.*®. Как всегда, последнее слово оставалось за партией,, которая уделяла детской литературе особое внимание. Вопрос о продукции для детей, выпускавшейся ленинградскими издательствами, был специально рассмотрен 255.


в октябре 1926 г, на коллегии Отдела печати обкома. В резолюции отмечалось, что литература большей частью «...рассчитана на ребенка из интеллигентной •семьи». В качестве примера приведен рассказ Чапыгина «Весна в лесу», «где автор говорит: «Ушло солнце и небо стало темнее, шелковое как мамино платье». Очевидно, что пушенный для усиления эффекта образ «мамино шелковое платье» не рассчитан на ребенка из рабочей и крестьянской семьи» (I — ф. 281, оп. 3, л. о, л. 63). Еше более курьезен отзыв идеологических надсмотршиков об известном стихотворении С. Я. Маршака: «В сборнике «Советские ребята» помещено произведение со стихами такого содержания: Дама сдавала в багаж Диван, чемодан, саквояж, Коробку, корзинку, картонку И маленькую собачонку. Дальше, по-видимому, в целях изображения наркомпути, таким же размером передают, как собачка выросла в дороге» (Там же, л. 64). Таким образом, в •стихотворении Маршака «Багаж» был обнаружен поклеп на наше железнодорожное хозяйство... «Писателикоммунисты,— говорится далее, к участию в сборнике не привлекаются. Вообще в нем не чувствуется стремление сделать ребенка общественником». Критике была подвергнута книжная продукция издательства «Прибой», в частности, за выпуск им книг" Януша Корчака «Приключения короля Матиуша», «содержащую длинный рассказ о добром короле». В за ­ ключении делается вывод, что «большим недостатком является то, что детская книга рассчитана на служилого ребенка (! — очевидно, имеются в виду дети из семей служащих?), необходимо решительно взять линию на выпуск книг для детей рабочих и крестьян». И критикой и цензурой взята была под обстрел за ­ рубежная приключенческая литература, столь любимая детьми, — книги Жюль Верна, Стивенсона, Жакколио и многих других. Издательству «Земля и фабрика» было поставлено в 1927 г. в вину, что оно «неизвестно для чего выкапывает из тьмы прошедших времен роман буржуазного писателя Стивенсона «Остров сокровищ», который абсолютно ничего не может сказать ни уму, ни 256


сердцу молодым представителям современного поколения. Издана книга хорошо, но еще лучше было бы не издавать ее вовсе» *®. Примечательна история с выпуском ленинградским издательством «Красной газеты» известного романа Луи Жакколио «В трущобах Индии». В ноябре 1929 г. Главлит прислал в Ленинград секретное как всегда предписание «не выпускать 2-ю и 3-ю части книги Л. Жакколио «В трущобах Индии» и проследить за тем, чтобы выпущенная 1-я часть в продажу не поступала (I — ф. 281, оп. 1, д. 46, здесь и далее л. 58, 60, 67, 72). В этом предписании есть и глухое, но крайне интересное упоминание о том, что «выпуск Ж акколио является прямым нарушением директивы ЦК В К П (б), данной непосредственно издательству в отношении этой книги». Вот на таком уровне решалась судьба этой книги! К сожалению, автору не удалось найти эту «директиву», но, как можно предположить, роман был запрещен «за пропаганду и защиту английского колониализма и империализма». Ленобллит ответил, что книга задержана в типографии, хотя ему и не известна директива ЦК. Главлит приказывает все экземпляры книги, «находящиеся на складе, сдать для переработки на бумагу». Это решение было передано Политконтролю ОГПУ, который занимался практическим исполнением экзекуции, и в Главлит было сообщено о «конфискации и помоле 2-го и 3-го томов книги Л. Ж а к ­ колио». Подозрительность Иностранного отдела Ленгублита доходила до того, что однажды не был пропущен в СССР том сказок Андресена. Главлит вынужден был все же «поправить» чересчур ретивых надсмотрщиков, поскольку «Андерсен — классик и запрещать его произведения нецелесообразно, несмотря на некоторое присутствие в них мистики» (I — ф. 281, оп. 1, д. 26, л. 155). Еще более жестко относилась к детской классике ■и приключенческим книгам «библиотечная цензура», о которой уже заходила речь. По словам Н. К- Крупской, «необходима непримиримая борьба с детскими книгами, проникнутыми чуждой идеологией, преподносимой обычно в весьма замаскированной, но очень эмоциональной форме» Ее сподвижница — Н. Херсонская уже в 1925 г. объявила сказки — «опиумом для народа», 9 -2 7 3 257


поскольку «в них недостает классового материала... они затуманивают его, порождают смуту в сознании ребенка», тогда как «нам надо теперь воспитывать отважных борцов, бодро и смело глядящих на природу» *®. Три волны «очистки» массовых библиотек (1923, 1926 и 1929) от «идеологически чуждой литературы» привели к тому, что они лишились многих замечательных книг. Специальная инструкция по пересмотру книжного состава детских библиотек изъяла из них произведения Жюль Верка, Эмара, Буссенара, Стивенсона и других знаменитых авторов. Изымались все дореволюционные издания, в которых изображалась «буржуазная» семейная жизнь. Не рекомендовалось приобретать сказки Чуковского, Даниила Хармса — за «антиобщественную тематику. Как писал один из авторов, «С Томом Сойером пионеру не по пути, поскольку... в книге присутствуют идеалы сытой, праздной и щедрой (!?) от безделья и излишеств жизни, которые не вяжутся с идеалами и устремлениями советских людей»*®. История «геноцида» лучшей детской литературы в советские годы и изъятия ее из библиотек заслуживалабы особой книги — материала для этого, как архивного, так и опубликованного на страницах печати, предостаточно. Ограничимся сейчас двумя эпизодами, любопытными тем, что одни и те же книги для детей подверглись остракизму и в дореволюционное, и в советское время. Первый из них связан с известной дореволюционной хрестоматией крупного педагога В. П. Вахтерова «Мир в рассказах для детей», не раз издававшаяся И. Д. Сытиным. В 1923 г. она была переиздана в Смоленске, но вызвала резкий протест самого руководителя тогдашнего Госиздата РСФСР О. Ю. Шмидта. Он обратил внимание Главлита на то, что «книга издана без разрешения ГУСа, Госиздата (напомним, что он имел монополию на издание учебной литературы. — А. Б.) и, очевидно, без разрешения местного отделения Главлита». «Цензурно книга абсолютно недопустима: на с. 17 — ««Молитва сеятеля», с. 37 — «Молитва матери», с. 4 — «малые сиротки — божьи детки» и т. д. Прошу Вашего распоряжения о конфискации настоящегоиздания, немедленного его уничтожения и предания суду виновных в издании. Зав. Госиздатом — О. Шмидт» (111 — ф. 395, оп. 1, д. 388, л. 1). К сожалению, мы не знаем, чем кончилось это де258


jio, но именно смоленского издания известнейшей хрестоматии в библиотеках нет. Основные нападки, как это видно из отзыва, вызвали хрестоматийные стихи Никитина и Жемчужникова, печатавшиеся сотни раз. Но школьная хрестоматия Вахтерова не могла угодить и дореволюционной «педагогической» цензуре, правда, по мотивам — прямо противоположным. По отзыву члена Особого отдела упоминавшегося уже Ученого комитета Мироноснцкого, «Мир в рассказах для детей» был изгнан в 1908 г. из школьных и народных библиотек. В хрестоматии были обнаружены «тенденциозность, односторонность»: например, приведены «выдержки из «Бориса Годунова» о царевиче Дмитрии и самозванце, но ни слова не сказано о призвании на царство Романовых», много стихов посвяшены «крепостному времени», мало — «о святых» и т. п. Безапелляционный вывод Особого отдела гласил: «Принимая во внимание все вышеизложенное и имея в виду, что из книги совершенно устранены религиозные и церковные мотивы (что не помешало, однако, выдвинуть протопопа Аввакума), признать ее непригодной». И. Д. Сытин пробовал протестовать, считая эти обвинения «облыжными», вызванными стремлением «опорочить книгу», но безуспешно: она была не допушена в библиотеки школ Впрочем, дело этим и ограничилось: книга Вахтерова открыто продавалась, в отличие от советского смоленского издания, которое было пушено под нож. Не смогла угодить всем режимам и другая дореволюционная детская хрестоматия — «Ясная звездочка», изданная в Москве в 1907 г. и составленная известным педагогом и одним из организаторов толстовского издательства «Посредник» И. И. Горбуновым-Посадовым. Тот же Мироносицкий нашел ее неподходяшей для школьных библиотек в силу недостатка религиозности и других просчетов составителя **. Но еше более страшная история приключилась с той же «Ясной звездочкой» в 1930 г. Ей посвяшена специальная статья в «Красном библиотекаре» под выразительным названием «Суд над обшественной библиотекой» **. Суть ее сводится к следующему. Суд над Московской детской библиотекой им. Н. В. Гоголя состоялся в результате публикации в «Правде» фельетона «Вифлеемская звезда», написанного известным партийным публицистом Давидом Заславским. Написан он от лица якобы рабочего, который при259


нес своему сыну «Ясную звездочку», выданную ему библиотекой. Он обратил внимание на букву «ять», на «подозрительные и старосветские» рисунки, на то, что вся она имеет «православный привкус». «Общественность»,, конечно, должна была «отреагировать» на правдистский материал, как это было принято, начиная с 20-х годов и кончая 80-ми, Была создана комиссия, которая «при первой же попытке» вычистила 450 книг, «идеологически вредных» и «устаревших». Она даже заметила, что- «религиозно-тенденциозные книжки выдавались преимущественно в декабре, марте и апреле, накануне наиболее видных церковных праздников, и выдавались они не случайно, а по многу раз каждая». Б результате этого весь штат библиотеки был уволен и над работниками состоялся даже суд, хотя и «общественный». Некоторые сотрудники пробовали оправдать «Ясную звездочку», утверждая, что «в. ней ничего особенного нет, что церковные праздники там упомянуты как календарные даты, что коляда дана в описании самого Гоголя», но тем самым еще более усугубилш свою «вину». Согласно принятой на суде резолюции, «работники Гоголевской библиотеки провели ряд вредных работ и тем самым объективно являются вредителями»®®. Здесь уже слышны непосредственные отзвуки начавшихся в конце 20-х годов процессов «над вредителями»; впрочем, спустя несколько лет, в годы «Большого террора», эта история могла бы иметь для библиотекарей еще более трагичные последствия. Приведенные примеры достаточно точно характеризуют начавшийся тотальный поход на достижения мировой культуры. Необходимо было выковать «юного бойца за дело коммунизма», и книги должны были играть в этом первостепенную роль. «Проскрипционные» списки «вредной» литературы, многочисленные постановления и циркуляры Главлита, погромные статьи в журналах и газетах, — все это служило поставленной цели. Советские цензоры далеко опередили своих дореволюционных собратьев, хотя переклички в их деятельности несомненны. Мы можем обнаружить еще немалослучаев запрещения одних и тех же книг, хотя и с противоположным знаком. Бпрочем, бывали и случаи абсолютной солидарности: и те и другие пеклись о «нрав260


ственном здоровье детей и народа», преследуя произведения, в которых заметно «уныние», изображение «темных сторон жизни», отсутствие «здорового начала», «бодрости», «оптимизма» и тому подобных необходимых качеств. В этом суть тоталитарного подхода, когда «мудрые пастыри» берут на себя руководство буквально всеми сторонами жизни человека, считая его «несмышленышем» и «пожизненно несовершеннолетним». Конечно, за всем этим стоит всесильная власть тоталитарного государства, преследующего свои цели, главная из которых — приведение всех людей к единому знаменателю, полной унификации. Именно в этом залог успешного функционирования общества такого типа.


Л1»ОТЕСТЫ ПИСАТЕЛЕЙ И УЧЕНЫХ ПРОТИВ ЦЕНЗУРНОГО ПРОИЗВОЛА К чести русской интеллигенции, большая часть ее сразу же после октябрьского переворота поняла и осознала суть этого трагического перелома и предсказала страшные его последствия для страны. Особенно интеллигенция пишущая, которая первой почувствовала неимоверную, небывалую тяжесть свинцовой плиты наступившего цензурного террора, если не считать некоторой ее части, оправдывавшей его «существующими обстоятельствами» и даже считавшей его лишь «наказанием» за «грехи русской интеллигенции» и «вину» его перед народом. Хорошо известны резкие выступления в защиту свободы слова и печати М. Горького в «Несвоевременных мыслях», В. Г. Короленко в «Письмах к Луначарскому» и др. Писатели и ученые выполнили свой святой долг — они предупредили о грядущих роковых последствиях подавления печатного слова, которое неизбежно приведет в дальнейшем к деградации страны в интеллектуальном и нравственном отношениях. Обличение мерзостей цензуры — давняя традиция русской литературы, начиная с гневной филиппики А. Н. Радищева в «Путешествии из Петербурга в Москву». Но более, чем столетняя борьба за свободу печати и литературного творчества, приведшая к резкому ослаблению цензурного гнета в начале XX века и даже полному освобождению от него в период между февралем и октябрем 1917 г., закончилась полнейшим провалом и поражением. Надо сказать, что на первых порах (см. очерк 3. Гиппиус «Красная стена») писатели дали ясную и прямую оценку самой сути большевистского отношения к печатному слову, не прибегая к слезливым ж а ­ лобам и просьбам. Суть нового режима наиболее на262


глядно проявилась именно в отношении к печати; другим он быть не может по своей природе. В дальнейшем, в 20-е годы, протесты писателей и ученых, хотя и исполненные чувства собственного достоинства, имеют несколько иную тональность. Да это и понятно: во-первых, они обращены уже к самим властям, от которых зависела участь литературы и науки, а во-вторых, исходят они от тех представителей интеллигенции, которые сознательно остались в России, сделав свой выбор. Первые веяния Нэпа, открытие независимых, как им казалось, кооперативных и частных издательств, вызвали определенные надежды на постепенную либерализацию, «смягчение» режима, при котором можно служить стране и ее культуре. Эта иллюзия развеялась не сразу, чем и вызваны попытки обращения к властям. Но, как заметит читатель, такие протесты направлены, как правило, «самому» Луначарскому, последней надежде писателей (ведь он сам литератор, может понять!). Они жалуются на самодурство и произвол «исполнителей», «мелких агентов» и случайных выразителей», «дискредитирующих» власть в глазах интеллигенции. Но такое прекраснодушие было свойственно лишь немногим из писателей; большая часть их отдавала себе отчет, что дело не в бюрократах-цензорах, а в общей генеральной линии, провозглашенной партией. Тем не менее, загнанные в угол, они пытались найти хоть какую-то отдушину, нишу в тотальной системе запретов, с целью проявить себя в творчестве. Но тщетно: тоталитаризм потому и существует, что не оставляет без контроля и внимания ни одной стороны жизни отдельного человека и всего общества. Стоит вынуть из этой крепостной стены хотя бы один камень, как она сразу же обрушится, что кстати, и произошло на наших глазах, когда милостиво допущенная сверху «гласность» и ослабление цензуры привели к полному разрушению Системы. Инерция свободы, завоеванной многолетней драматической борьбой русских писателей за свои права, была так велика в 20-е годы, что они «не стеснялись» тогда отстаивать их, резко протестуя порой против засилья охранительных инстанций. Разумеется, эти протесты услышаны были не обществом, а лишь самими литературными «аргусами» (немногие случаи, проникновения их в печать, о чем говорилось ранее, тотчас же были 263


пресечены главлитовскими циркулярами). Из публикуемых далее текстов лишь два были напечатаны, но первый из них— очерк 3. Гиппиус — вышел сразу же после октябрьского переворота, когда большевики не успели еше полностью задушить независимую печать, а другой — «Докладная записка Всероссийского Союза Писателей» — напечатан в качестве приложения к упоминавшейся выше брошюре П. Витязева о положении частных издательств, вышедшей тиражом в 700 экземпляров и впоследствии конфискованной. Остальные документы остались погребенными в архивах, в основном в личном фонде Лебедева-Полянского. Примета времени в том, что эти протесты и ж алобы адресованы чаше всего лично руководителю Главлита или наркому просвешения. Иногда писатели и ученые пытались найти защиту от цензурного произвола у Горького. Так, например, в 1928 г. ленинградский профессор С. Н. Чеботарев посылает свою жалобу одновременно в Главлит и Горькому, подробно рассказывая о своих мытарствах в связи с попыткой издать книги по истории религии и земледелия. «Считаю все действия Обллита (Ленинградского. — А. Б.), — пишет он, — в корне неправильными, нелогичными, абсурдными и даже вредными. В обллите дело обстоит неблагополучно, о чем через Вас я заявляю открыто и протестую против произвола, который там царит» (I — ф. 281, оп. 1, д. 39, л. 128— 130). Ответов на этот протест в архивах найти не удалось, но, судя по тому, что книга довольно известного ученого в области религиоведения С. Н, Чеботарева (им в авторском издании был выпущен в 20-е годы ряд книг по такой тематике) отсутствует в библиотеках, его жалоба оказалась безрезультатной. Начальник Главлита не гнушался посылать в ЦК прямые политические доносы на писателей, пытавшихся отстаивать свободу творчества. В «Докладной записке о деятельности Главлита в 1925 г.», адресованной в Ц К РКП (б), Лебедев-Полянский пишет; «Определенный и твердый подход к писателю вызывает, естественно, в писательской среде злобное отношение к Главлиту. Оно вылилось у Вересаева в следующих строках: «Общий стон стоит почти по всему фронту современной русской литературы. Мы не можем быть самими собою, нашу художественную совесть все время насилуют, на2 64


ше творчество все больше становится двухэтажным; одно мы пишем для себя, другое — для печати. В этом — огромнейшая беда литературы, и она может стать непоправимой; такое систематическое насилование художественной совести даром для писателя не проходит. Такое систематическое равнение писателей под один ранжир не проходит даром для литературы. Что же говорить о художниках, идеологически чуждых правящей партии! Несмотря на чуждость, нормально ли, чтоб они молчали? А молчат такие крупные художники слова, как Ф. Сологуб, Макс. Волошин, А. Ахматова. Жутко сказать, но если б у нас сейчас явился Достоевский, такой чуждый современным устремлениям и в то же 'время такой необходимый в своей испепеляющей огненности, то и ему пришлось бы складывать в свой письменный стол одну за другой рукописи своих романов с запретительным штампелем Главлита» (V — ф. 597, оп. 3, д. 10, л. 22), В отличие от подавляющего большинства других писательских протестов, эти слова Вересаева проникли тогда в печать — в подборке «Что говорят писатели о постановлении ЦК РКП (б)», опубликованной в 1925 г. в журнале «Журналист»*, причем с весьма любопытной преамбулой «От редакции»; «Единодушное одобрение линии ЦК партии со стороны писателей различных художественных направлений и литературных организаций делает тем замечательнее некоторые отдельные высказывания старых писателей против «руководства» и «руководительства». Такие отклики, как например, Вересаева, Ив. Новикова и других представляют тот интерес, что они выявляют настроения небольшой группы писателей, которые до сих пор воспринимают нашу советскую действительность все еще не без глухого недовольства». «В этих речах против «руководства», в этих попытках изобразить замученную русскую литературу, сгорающей на жертвенном огне редакторской и цензорской ограниченности, слышны на самом деле все те же старческие ворчливые припевы о «систематическом насиловании писательской свободы...» Но, с удовлетворением отмечает, редакция журнала, «все же основной массив современной литературы на стороне революции и готов искренно творить в унисон с революцией». И верно: уже тогда начиналась эра единомыслия — в подборке помещены высказывания Н. Асеева, А. Безы265


менского, Л, Леонова и даже Андрея Белого, одобряющих постановление ЦК от 18 июня 1925 г. «О политике партии в области художественной литературы»®. Лишь немногие писатели проявили гражданское мужество, возвысив свой голос против административного вмешательства в творчество. Диссонансом в общем одобрительном хоре прозвучали слова В. В. Вересаева, указавшего на «основную болезнь, разъедающую современную литературу, — отсутствие у современных писателей художественной честности. Вызывается эта болезнь совершенно невозможными требованиями, предъявляемыми писателю инстанциями, от которых зависит напечатание его вещей. Цензор говорит романисту; «Этого несимпатичного коммуниста сделайте беспартийным, в душу этой беспартийной героини внесите побольше разложения; этого симпатичного коммуниста сделайте поумнее — тогда я ваш роман пропущу. Все время цензоры тведят писателям: «Почему вы не компенсируете темных явлений светлыми?» ...Вот приносит поэт редактору задушевное, глубоко оригинальное свое стихотворение. — «Нужно, товарищ, писать на актуальные темы. Посмотрите, например, на героическую борьбу китайского пролетариата, — какая благодарная тема!» Самому Вересаеву был, конечно, недоступен упоминавшийся уже ранее «Секретный бюллетень Главлита» за 1923 г., разосланный членам Политбюро ЦК, но в нем специально выделен его роман «В тупике», опубликованный тогда в сборниках «Недра». В частности отмечено, что в 1-й части романа «революционная власть, большевики, выступают отрывочно, в чертах непривлекательных и грубых. Во 2-й части романа эта тема значительно сгущена. Черты произвола, самоуправства представителей новой власти... позволяют читателю расшифровать заглавие романа и в приложении к революции, вызвавшей темные силы (по толкованию автора)... Роман Вересаева требовал бы, по мнению Главлита, существенных поправок» (I — ф. 31, оп. 2, д. 13, л. 105). Возвращаясь к подборке высказываний писателей о постановлении ЦК о художественной литературе, отметим, что все же не все они впадали в своего рода эйфорию по поводу его «относительного либерализма», в частности, таких пунктов постановления: «Если в руках пролетариата уже теперь есть безошибочные крите266


рии общественно-политического содержания любого литературного произведения, то у него нет никаких определенных ответов на все вопросы художественной формы», «партия должна терпимо относиться к промежуточным идеологическим формам, терпеливо помогая этим неизбежно многочисленные формы изживать в процессе все более тесного товарищеского сотрудничества с культурными силами коммунизма», и т. д. Привлек в этом постановлении призыв партии проявлять «терпимость по отношению ко всем тем литературным прослойкам, которые могут пойти с пролетариатом и пойдут с ним». За всеми этими «либеральными» призывами скрывалась потаенная борьба между различными партийными группировками. СправелЧливая оценка этому документу дал современный критик, предупредивший, что «слишком серьезно воспринимать резолюцию ЦК РКП (б) «О политике партии в области художественной литературы» (1925) нельзя: художественной литературой управляли не декларации (даже эта, числящаяся «гуманной», с лучшими намерениями составления Н. И. Бухариным и почему-то при участии М. Ф. Фрунзе), а тактика борьбы с политическими конкурентами на кремлевском Олимпе» ®. Такой эйфории, которую разделяло официально советское литературоведение на протяжении многих десятилетий, не поддался тогда и Борис Пастернак. В упоминавшейся ранее подборке в «Журналисте» 1925 г. помещено такое его суждение о постановлении ЦК: «Право авторства на нынешний стиль недавно принадлежало цензору. Теперь он его разделил с современным издателем. Философия тиража соседствует с философией допустимости. Они охватили весь горизонт. Мне нечего делать. Стиль эпохи уже создан. Культурной революции мы не переживаем. Мы переживаем культурную реакцию... Все мои мысли становятся второстепенными перед одной, первостепенной: допустим я или недопустим?» Трагическая участь художника в наступивших условиях была ясно осознана и другими крупнейшими писателями. Еще в 1921 г. Евгений Замятин в статье «Я боюсь» писал о том, что наступила пора «юрких» писателей, а тот, кто «не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если он хочет жить. В наши дни в Театральный отдел с портфелем бегал бы 267


Гоголь; Тургенев во «Всемирной литературе», несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте, Чехов служил бы в Комздраве...» Картина, нарисованная Замятиным, — в свете событий 30-х годов — выглядит еще достаточно благостной: в годы Большого террора многие писатели не только были лишены права заниматься хоть каким-то интеллектуальным трудом, но были уничтожены физически. «Я боюсь, — заканчивает Замятин свою статью, — что настоящей литературы у нас не будет, пока не перестанут смотреть на демос российский, как на ребенка, невинность которого надо оберегать. Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока мы не излечимся от какого-нибудь нового католицизма, который не меньше старого опасается всякого еретического слова. А если неизлечима эта болезнь — я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое» \ Через десять лет другой крупнейший русский писатель возвысит свой голос против всевластия цензуры, а именно Михаил Булгаков в своем знаменитом отчаянном письме в Коллегию ОГПУ с требованием направить его «Правительству СССР» (март 1930 г.). Примечательно, что первым читателем этого письма — Генрихом Ягодой — жирно подчеркнуты следующие фразы Булгакова: «Борьба с цензурой, какой бы она ни была и при какой власти она ни существовала, мой писательский долг, также как и призывы к свободе печати. Я горячий поклонник этой свободы и полагаю, что если кто из писателей вздумает доказывать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично уверяющей, что ей не нужна вода...» Кажется, это последний писательский протест против цензурного террора: затем наступает сорокалетнее молчание — вплоть до писем Солженицына съезду Союза Советских писателей, вплоть до его Нобелевской лекции и других произведений. Автор счел своим долгом познакомить читателя с полными, как правило, текстами писательских протестов против цензурного террора 20-х годов, подавляющая часть которых до сих пор покоилась в архивах и осталась неизвестной. Исполненные бесстрашия, чувства собственного достоинства и благородства, эти письма-протесты до сих пор таят в себе непреходящий нравственный урок. 268


1. ЗИНАИДА ГИППИУС. КРАСНАЯ СТЕНА Хотелось бы мне знать, кто в наше время так прямо и скажет: «а я против свободы слова». Сам Бонч-Бруевич— спросите его! — непременно заявит, что он всегда «принципиально стоял за свободное слово». И все его верноподданные окажут, с убежденностью, что Бонч — за всяческую волю. Да так оно и есть. Мы можем, конечно, внести поправку и возразить Бончу с присными таким пушкинским стихом — «Ты для себя лишь хочешь воли...» Однако, при всей существенности, поправка эта никаких изменений в действия того же Бонча не внесет и внести не может по очень простой причине: Бонч и Л уначарский, как Ленин и Троцкий, с Мстиславским на придачу — все они действуют, со своего места, с полной логическою последовательностью. А место — обязывает. На чем стоишь — оттуда и говоришь (или действуешь). Запрещение газет, отмена всей печати, кроме большевистской,— дело десятое для наших «властителей тел»; однако, если б они и по отношению к печати повели себя иначе, как-нибудь, в какой-нибудь мере по человечески,— то пришлось бы сказать, что случилось неладное: или их логика покинула, или они — логику. П ож алуй, и мы, на этот беспорядок глядя, спутались бы. А теперь, слава Богу, все ясно. Все идет хорошо. Теперь, во-первых, мы в каждый данный момент можем вешать чисто физическую силу «правительства»: если одна прорвавшаяся газета вести, допустим, золотник, а в день три прорвавшихся — можно сказать, что до совершенства силе «правительства» не хватило трех золотников. Ибо совершенная физическая сила данного Бруевича должна совершенно уничтожить всякую печать. Это первая ясность. Вторая ясность, самая ценн ая ,— ясность существа нашего «правительства». Если мы поняли, что оно должно запрещать все, и не может действовать по-человечески, то мы и сущность его поняли. И методы борьбы найдены будут соответственные... По-человечески? Вот три строки из моей «Современной Записи» от 4 ноября 16 года: «...сегодня буквально всем закрыли 26 9


рот. Даже правым; даже попытки сказать что-нибудь окольными словами — все было истреблено. Вечером из цензуры позвонили: «вы поменьше присылайте; нам приказ поступать по-зверски». И год минул. Завершается круг. Правда, год тому назад «зверство» понималось не так реально; перед сегодняшним оно кажется несколько платоническим или щенячьим; белую бумагу позволяли выпускать; красными чернилами орудовали; а нынче уже не до чернил,, когда у горла каждого редактора, почти каждую ночь, самая реальная винтовка. Это, конечно, разница. Два ноября — «два орешка под единой скорлупой», а то различие, что в нынешнем уже льются не чернила, и не клюквенный сок, — показывает лишь, что орешек — нынешний — погорче и потверже. Очень хорошее дело — протест. Святое дело. Мы, пишущие, всегда протестовали против насилия над словом. Я даже не знаю, когда мы не протестовали. Разве уж, когда, временами, так тебя прихлопывали, что дух занимался и язык отнимался. А отдышимся — и опять протестуем. Святое дело. Впрочем, нет — святой порыв; порыв, ибо как раз дела-то из наших протестов никогда не выходило. Надо же сказать правду, нечего ее стыдиться, нечего себя обманывать: есть такая стена, которую не прошибешь «горячим словом убежденья», даже самым разгорячим. Мы десятки лет орали, пищали, кричали ей эти «горячие слова» о свободе печати,— а стена, хоть за два месяца до падения (не от наших протестов!) на ту же печать спокойно глядела «по-зверски». И должна была, не могла иначе, такое свойство стены, пока она стоит. Стоит она перед нами и сейчас. Та же, только не белая, а красная. Это, т. е. что она стоит и она та же — одно это и важно. Будем трезвы, будем мудры, перестанем обманывать себя: уничтожение, истребление свободы слова — есть лишь частность, лишь следствие, одно из множества других, непобедимо вытекающее из первопричины. Это лишь оспенный нарыв, и он не пройдет ни от какого вазелина, пока не пройдет оспа. От белодержавия — зверство белое над словом; от краснодержавия — зверство красное. Любого цвета «державие», со всеми его железкологнческими следствиями и зверствами, — сметается только революцией. Только сила побеждает насилие. Есть такие явления; бывают та270


кие моменты в истории, когда лишь сила внешнего удара пробуждает силу внутреннего... Да, наши протесты против удушения свободной печати, наши жалобы, наши возмушения, в каких бы горячих и убедительных словах они не выражались, прямой своей цели не достигнут. В этом смысле они бесполезны. Так что же, молчать? Сидеть под подушками, вернее — под досками лежать, на которых сидят пирующие татары, и ждать? Нет, нет! Уже потому нет, что молчать мы все равно не можем. Когда режут — человек кричит, хотя бы это было бесцельно. Нас режут, и мы кричим, и будем кричать. Вот и все. А, может быть, и не дорежут. Может быть, не успеют... 26 ноября 1917 г.®. 2. Протесты Всероссийского Союза Писателей Документ 1. Докладная записка Всероссийского Союза Писателей Народному Комиссару Просвещения А. В. Луначарскому Русское писательство три года ждет, что Советская Власть обратит внимание на условия, в которых гнетуще и мучительно бьется живая русская литература. Мы надеялись, что процесс восстановления государства и общей культурной жизни страны будет сопровождаться восстановлением нормальных условий существования русской литературы, и что русскому писателю вновь будет возвращено «право на книгу» и «право на читателя», — право видеть свою рукопись отпечатанной и дошедшей до всенародных читательских слоев. Между тем, этого до сих пор не случилось, Условия, в которых русское писательство находилось эти три года, не улучшаются, а ухудшаются. Доступ к типографиям не расширяется, а суживается. Последние рукописи ныне снимаются с очередей и возвращаются авторам. Русская художественная, критическая, историческая философская книга окончательно замуровывается. Русская литература перестает существовать. Из явления мирового значения она превратилась в явление комнатного обихода, для небольшой группы лиц, имеющих возможность услышать друг друга за чтением сво271


их рукописей. История не забудет отметить того факта, что в 1920 г., в первой четверти века ХХ-го, русские писатели, точно много веков назад, до открытия книгопечатания, переписывали от руки свои произведения в одном экземпляре и так выставляли их на продажу в двух-трех книжных лавках Союза Писателей в Москве и Петрограде, ибо никакого другого пути к общению с читателем им дано не было®. И это в то время, 1когда на руках у русских писателей недвижно, не превращаясь в книги, лежит сейчас (по данным Всероссийского Союза Писателей) около полутора тысяч приготовленных к печати рукописей художественного и литературно-критического порядка, и в то самое время, когда типографии, все взятые Государственной Властью в свое ведение, выпускают сотни тысяч всяческих изданий. Нам понятно, что политическая государственная власть в первую голову и преимущественно посылает в читательские массы то, что соответствует политическим потребностям дня: нам понятно, что в годины революции это стремление принимает всезахватывающие формы. Но мы знаем также, что на Государственной Власти лежит не уничтожаемая никакими обстоятельствами обязанность обеспечить литературному творчеству страны, как и всякому художественному творчеству вообще, возможность существования. И, однако, в то время, как Советская Власть принимает ряд мер, чтобы оградить жизнь других видов творчества от омертвения, — литература оставляется в тисках и молчании. Почему, — мы этого не знаем, но мириться с этим не можем. Мы понимаем также, что жесточайшая разруха, которую переживает Россия, — недостаток бумаги, изношенность типографий, — должны вызвать сокращение работы печатного станка, и мы сознательно мирились с этим сокращением, как с неизбежностью. Но мы не можем примириться с тем, что отныне, в этом урезанном запасе русскому писательству уже не отводится никакой доли, и что именно теперь, когда страна начинает оправляться от бурь, политика Государственного Издательства, монополизировавшего все русское книгопечатание, делает молчание живой русской литературы явлением принципиальным: для русского писательства книг нет, ибо оно должно молчать. Мы с негодованием видим, что невольное стеснение литературы превращается в ее сознательное умерщвление. 272


Мы пытались прибегнуть в это тяжелое трехлетие к самопомощи, мы создали издательство, составленное из самих писателей, мы внутренне укрепили и расширили писательские издательства, существовавшие до революции, мы старались морально, авторитетом русского писательства отстоять перед Советской Властью несколько лучших частных издательств, связанных живой и непосредственной связью с крупнейшими литературными силами страны и имеющих бесспорные, порой блестящие заслуги перед русской литературой, мы — надеялись, что таким образом удастся обеспечить хотябы в эти отдушины приток свежего воздуха до той поры, пока русской книге удастся стать на ноги. Что же? Мы выдержали три года борьбы за существование для того, чтобы потерять и эти последние возможности создавать русскую писательскую книгу: ныне закрывают издательства, отбирают наши последние запасы бумаги, запирают наши типографии, прекращают набор рукописей, аннулируют уже данные разрешения на издания, даже отказываются от контрактов, которые органы власти, в качестве представителей Государства, заключали с писательскими коллективами и издательствами" на потребу самого Государства. Мы не можем предугадать, что будет дальше, и неокажется ли писательское слово еще в худших условиях, но так жить русскому писателю более невозможно. Мы обращаемся поэтому к Вам, как к лицу, ответственно руководящему сейчас государственным строительством культуры, с этим заявлением для того, чтобы поставить перед высшей властью страны на очередь дня вопрос о судьбах русской литературы. Нужна законодательная ясность. Надо прекратить систему недоговоренностей и колебаний. Надо покончить с проявлениями произвола над литературой. Надо обеспечить возможность связи ее с читателем. Русская литература должна жить и ее голос должен быть слышен. Всероссийский Союз Писателей. По поручению Союза: П. Н. Сакулин, В. Л. ЛьвовРогачевский, А. М. Эфрос, Л. Я. Гуревич, А. Н. Чеботаревская, Вера Фигнер 17 дек абр я 1920 г. г, Москва. 273;


Документ 2. Всероссийский Союз Народный Комиссариат Писателей Просвещения. 30 декабря 1921 г. А. В. Луначарскому Москва. Ровно год тому назад, в декабре 1920 г., Всероссийский Союз Писателей обратился к Народному Комиссариату Просвещения с заявлением, указывающим, что условия, в которые поставлена русская литература, привели к ее вымиранию. Этими условиями были, с одной стороны, внешние, типографские препятствия к выпуску книг в свет, а с другой стороны и в первую голову, та дезорганизационная деятельность Государственного Издательства с ее произволом и неумелостью, которая с тех пор многократно была красноречиво освещена и осуждена. Заявление настаивало на законодательном упорядочении положения, и на фактическом устранении тех преград, которые ставила существованию литературы деятельность Государственного Издательства. Понадобился целый год, чтобы борьба с Государственным Издательством за жизнь русской литературы дала первые положительные результаты. Однако, неожиданным следствием этого упорядочения и расширения внешних условий ее существования, оказалось установление таких внутренних рогаток, которых русская литература не знала за все предшествующее время, в самые тревожные времена революции. Когда шла решающая борьба во внешней и гражданской войне, не было такого гнетущего и капризного надзора, какой установила сейчас в своей практике возрожденная цензура. Дело идет не о цензуре политической литературы: раз в стране по принципу устранена политическая свобода слова, все последствия этого неизбежны. Но Всероссийский Союз Писателей говорит сейчас о цензуре над литературным творчеством, стоящим совершенно в стороне от политической борьбы, о цензуре над русской художественной и гуманитарной литературой. Ничего подобного тому, что установила сейчас цензурная практика, русские писатели не испытывали со времени самого большого развития цензурного гнета, в первой половине прошлого века. Давно были симптомы того, что и в эту область .274


творчества могут быть перенесены страсти и ослепления; политической борьбы; может быть красноречивейшей. ссылкой будет то, что писал сам Народный Комиссар. Просвещения по этому поводу: «Человек... который скажет «долой все эти предрассудки о свободе слова, нашему коммунистическому строю соответствует государственное руководство литературой, цензура есть неужасная черта переходного времени, а нечто присущее: упорядоченной социализированной социалистической жизни», — тот, кто сделает из этого вывод, что сама критика должна превратиться в своего рода донос, или пригонку художественных произведений на примитивна революционные колодки, тот покажет только, что под коммунистом у него, если его немного потереть, в сущности сидит держиморда, и что сколько-нибудь подойдя, к власти, он ничего другого из нее не взял, как удовольствие куражиться, самодурствовать, и в особенности тащить и не пущать... Эти симптомы, конечно, есть_ и у нас, не может их не быть, — слишком мы малокультурный народ. Угроза превращения сильной пролетарской власти, в младших агентах и случайных выразителях, в полицейщину... появится налицо и надо ее всячески избегать» («Печать и революция», № 1). К изумлению и скорби русского писательства, практика новой цензуры буквально осуществляет все то, чта предусматривает в этих строках Народный Комиссар Просвещения. Уже нельзя указать границ цензурному усмотрению. Нет никаких норм, которые были бы проведены между дозволенным и недозволенным. Поэтому цензура оценивает даже такие невесомые величины, как настроения, вычитываемые между строк, и запрещает рассказы и стихотворения, настроение которых цензору не правится. Возрождаются худшие анекдоты, занесенные когда-то в историю русской цензуры: в аракчеевские времена «красную девицу» цензура переделывала в «прекрасную девицу»; нынче цензор, гр. Лебедев-Полянский, читая в рассказе Вл. Лидина строчку «на з а ­ валинке сидели красноармейцы, командиры, сестры в белых платочках», полагает решение: выбросить сестер вовсе, или указать, что белогвардейские*. Истинно-лирический рассказ Бориса Зайцева «Уединение» запрещен за неподходящее настроение, за «отсутствие основательности в рассказе», как объяснил сам цензор автору. Из столь же интимно-лирических стихотворений' 75.


n . Петровского изъяты цензором те, которые одять-таки пришлись ему не по душе из-за того же неподходящего настроения, в соответствии с чем он сделал, кстати, купюры в предисловии, написанном Ю. И. Айхенвальдом, где были ссылки на изъятые стихотворения®. Так политическая цензура присвоила себе функции литературной критики. В статье А. Эфроса цензором Ландером запрещен к печати абзац, указывающий на двойственность типа русской культуры: низкий, доморощенный, и высший, имеющий всемирный уровень. Так политический цензор присваивает себе функции историка культуры. В статье Н. Эфроса *® цензор наложил запрет на утверждение, что Малый театр является драгоценным наследием прошлого русского театра. Так политическая цензура присваивает себе функции театральной критики. В библиографическом бюллетене издательства «Задруга» запрещены рецензии А. А. Кизеветтера на книги проф. Платонова о Борисе Годунове**, академика Шахматова о происхождении русского племени*®, профессора Готье о смутном времени*®, ибо, по заявлению цензора Полянского редактору журнала, рецензия А. А. Кизеветтера на книгу Платонова не совпадает с рецензией на нем М. Н. Покровского, прочитанной цензором в журнале «Печать и революция»*^, и что то же может быть с остальными рецензиями. Так политическая цензура присваивает себе функции последнего судьи в вопросах научного историоведения, соединяя это высокое притязание с редким проявлением духовного сервилизма. Совершенно запрещены книги Н. А. Бердяева «Достоевский» и «Конец Ренессанса» — за религиозное мировоззрение автора*®. Так политическая цензура присвоила себе функции последнего судьи в вопросах религиозной совести, уже нарушая даже Советскую Конституцию, провозгласившую и действительно соблюдавшую не только свободу вероисповедания, но и свободу религиозной проповеди*®. Из накопившихся фактов цензурной практики Всероссийский Союз Писателей приводит здесь, конечно, самые типические, но он считает нужным сейчас же подчеркнуть, что эта практика буквально с каждым днем становится все шире и безудержнее, и что это заявлением могло бы быть обширным собранием ане::- ^276


дотов вышеприведенного типа, если бы не сознание, что дело не в их арифметическом количестве, а в том, что ■они являются симптомами быстро развивающейся и обычной болезни, которая коренится в организме всякой цензуры. Союз Писателей знает, конечно, что единственным средством не подвергать русскую литературу проявлениям этой болезни было бы установление ее ответственности перед судами Республики за преступления печати против законов и установлений страны. Но Союз не скрывает от себя, что добиться этого удастся не сразу и не столь скоро. Однако даже и в тех условиях, в которые Правительством поставлена сейчас деятельность русской литературы, можно сделать очень многое, чтобы ослабить пароксизм цензурной болезни. Для этого надо ввести цензуру в ее естественные рамки. Правительство должно точно очертить сферу ее деятельности и методы ее проявления. Оно должно поставить предел ее капризам и ее произволу. Цензура должна быть политическим сторожем у ворот литературы, а не хозяином в ее доме. Правление Всероссийского Союза Писателей: Борис Зайцев, Иван Новиков, Ю. Айхенвальд, И. Жилкин, Абрам Эфрос, И. Матусевич, С. Поляков, В. Льво-Рогачевский, Ник. Бердяев, Вл. Лидин ” . Документ 3. Народному Комиссару Просвещения А. В. Луначарскому В порядке служебном, на присланные жалобы Всероссийского Союза Писателей мы могли бы ответить весьма кратко, (поскольку) они носят заведомо вздорный характер со значительной долей сознательной лжи. Но так как они все-таки имеют «исторический» характер и, вероятно, распространяются среди литературного мира, а может быть уже сданы в зарубежную печать, мы считаем своим долгом осветить все существо вопроса и выяснить политическую сторону дела. 1. Заявление Всероссийского Союза Писателей имеет несомненный характер политического выступления, определенно — декларации на тему о свободе слова с добавлением истории их борьбы с Советской Властью 277


и даже увенчавшейся победой, как они пишут. Их самовозбужденные вопли, что писатели еще никогда не испытывали такой тяжести цензуры, как сейчас, умело; подкрепленные цитатой из Вашей статьи, рассчитаны на определенный эффект в обывательской среде у нас и за границей. Ясно, что их строки писаны не для того,, кто знает, что такое пролетарская революция и диктатура пролетариата, какую бы невинную позу авторы не принимали. Это выступление организовать было тем легче, что в Правлении, а кажется и во всем Союзе, нег ни одного коммуниста. 2. Стремление с невинным видом представить дела так, что «зло» в «низших агентах», которые насаждают «полицейщину» и «аракчеевщину», скрывает в себе попытку одних работников Политотдела заменить другими. дискредитировать Советскую Власть и писать декларации о дальнейших победах. По существу все декларации являются сознательной и злостной клеветой. Все сотрудники Отдела являются коммунистами, людьми образованными, политически воспитанными несомненно больше жалобщиков, и к тому же литераторы. В затруднительных случаях мы обращаемся к коммунистам-специалистам и обсуждаем вопрос коллективно, давая читать рукописи нескольким товарищам. Кроме того, Вам должна быть хорошо известна политическая, литературная и культурная деятельность товарищей, официально возглавляющих отдел, тт. Мещерякова и Полянского, чтобы с недовериемотбросить подобные документы враждебных нам люде&. 3. В своей деятельности мы руководствуемся директивами Политбюро ЦК РКП. Они определенно таковы: а) не допускать издания явно реакционных направлений, к каковым причисляются книги идеалистические, мистические, религиозные, антинаучные, политически враждебные Советской Власти; б) газеты разрешать только информационно-справочного характера; в) журналы разрешать только по вопросам литературы, искусства, техники, земледелия и специально-научные. Это для нас закон, хотя и не всем известный, и изменить мы его не можем. Естественно, и иначе быть не может, что наша коммунистическая цензура не носит механического характера, а вникает в существо дела, смотря насколько книга не вредит строительству Советской Власти. Если нас 278


и можно в чем упрекнуть, то в том, что мы в сомнительных случаях всегда решаем в пользу автора, а не душим его творчество, как хотят представить дело. Мы, например, разрешили сборник «Закат Европы» книгу Франка «Методология обшественных наук»** и несколько других рукописей, которые совершенно спокойно могли бы запретить. Заявление об аполитичности творчества, о нашем внедрении в их свободу творчества и другие старые теории давно потеряли цену и у самих жалобщиков. Пролетариат же не может примириться с той ролью, которую они ему отводят. Пролетариат — хозяин жизни, и поэтому он будет не сторожем у ворот буржуазной литературы, чтобы охранять реакционные вакханалии, а заглянуть внутрь дома, чтобы посмотреть, что там делается и, в случае надобности, прекратить безобразие. 4. Рецензия Кизеветтера на исторические книги за ­ черкнута, как составленная тенденциозно по подбору книг. Из всех изданий Госиздата по вопросам истории взял только книгу Готье, и то — или для посрамления Госиздата (о книжке т. Покровский дал отрицательную рецензию), или для восстановления ее репутации. Рассказ Лидина «Апрель», по единогласному мнению всего Отдела, печатать не следует, как рассказ, озлобленный против революции. Рассказ Зайцева и некоторые стихи Петровского могли быть разрешены с соответствующими изменениями, но так как стали распускаться злостные анекдоты, и чтобы прекратить жалобу на «вторжение в творчество», мы их не разрешили. В данном виде они неприемлемы. Рукописи Бердяева «Миросозерцание Достоевского» и «Конец Ренессанса» не пропущены, как вещи идеалистически-мистические, согласно директивам ЦК РКП. 5. Вообще надо сказать, что мы держим курс либеральный, но в данный момент целый ряд писателей не сможет печатать своих произведений. Причина этого кроется не в действиях Политотдела, а в общей нашей политике, диктуемой ЦК РКП, что прекрасно понимают и сами жалобщики. 6. Наша ошибка заключается в том, что на запросы авторов — в каком направлении и как исправить — мы в первые дни своей деятельности давали советы. Некоторые из авторов и издательств пользовались ими весьма охотно, не сочиняя анекдотов. 279


Не раз цензура касалась книг, издаваемых коммунистами и Советскими учреждениями. И не было ни одного случая, чтобы кто из товарищей не соглащался с нами. Наоборот, некоторые из них при вторичном просмотре были строже нас. Писатели же, вроде Лидина, распускали анекдоты, искажая суть дела. Теперь мы,, наученные опытом, при всех «ласковых и дружеских» просьбах указать приемлемую редакцию упорно отвечаем: «Это ваше дело, а не наше, в свободу творчества мы не вмешиваемся». 7. В заключение Политотдел просит Вас дать надлежащую оценку выступлениям тех, которые засыпают Вас своими жалобами и будут засыпать впредь, потому что их может удовлетворить один момент — падение Советской Власти. Политотдел также надеется, что Ваш ответ будет решителен и тверд. Мы же, со своей стороны, постараемся опубликовать в ближайшем будущем ряд фактов из деятельности цензуры в рядах самих жалобщиков, их книгоиздательских и писательских объединений. Это будет великолепная картина их ханжества, той «свободы творчества», которую они практикуют у себя. Это будет одна из наших иллюстраций бессмысленно-злостных настроений по отношению к рабоче-крестьянской власти. Москва, 16 января Политотдел Главного Уп1922 г. равления Госиздата * ♦ * Хотя подписи под этим документом отсутствуют, но мы безошибочно определим «руку» Лебедева-Полянского— и по присущему ему хамски-разнузданному, агрессивному стилю, и по тому, что именно он возглавлял Политотдел Госиздата в то время, да и сам документ обнаружен в его личном фонде в архиве Академии наук (V — ф- 597, оп. 3, д. 9 ) — под названием «Переписка Госиздата с Наркомом просвещения А. В. Луначарским о цензуре над литературным творчеством». В этом ж е деле хранится и протест Всероссийского Союза Писателей, датированный 30 декабря 1921 г.; первый протест опубликован в качестве приложения к упоминавшейся выше книге П. Витязева «Частные издательства в Советской России» (Пг., 1921). Появился последний документ за полгода до создания Главлита, первым начальником которого по праву 280


■стал Лебедев-Полянский, полностью доказавший свою преданность в роли руководителя Политотдела ГИЗа, а еше через три месяца, осенью 1922 г., знаменитый «философский пароход» увез насильственно высланных за границу некоторых авторов протестов, в частности Н. А. Бердяева и Ю. И. Айхенвальда. Отношение к ним, как видно из ответа Луначарскому, выработано было заранее и на самом верху: выделим слова ответа — «,..мы держим курс либеральный, но в данный момент ряд писателей не может печатать своих произведений». Контуры будущего «Министерства правды» — тотальной цензуры под началом Главлита — обрисованы в этом ответе достаточно определенно и недвусмысленно. Оставалось придать ей законченную «организационную» форму, что и было вскоре сделано. Сами протесты исходили от правления Всероссийского Союза Писателей, созданного в 1918 г., действительно независимого объединения писателей и ученых, ■отстаивавшего даже в тех условиях права своих членов. В отличие от организованного через 16 лет Союза советских писателей, этого своеобразного филиала Министерства правды», первый Союз резко протестовал против цензурного террора; в него входили крупнейшие представители гуманитарной интеллигенции. Во главе его стояли М. А. Осоргин, также высланный за границу, Борис Зайцев, Николай Бердяев. Последний пишет в «Самопознании» о том, что он «проявил разнообразную активность за пять лет своей жизни в советском коммунистическом режиме... принимал активное участие в правлении Всероссийского союза писателей, был товарищем председателя союза и больше года замещал председателя, который по тактическим соображениям не избирался»®®. Союз защищал гонимую интеллигенцию, пытался (иногда небезуспешно на первых порах) •освободить из-под ареста взятых в качестве заложников писателей и ученых. Виднейшие деятели Союза по разным причинам не собирались добровольно покинуть Россию, которой намеревались служить всей силой своего таланта и культурой, но они более не были нужны. Эта невостребованность мучила их, они, как мы видим, пробовали бороться за права пишущих, но безуспешно. Высланный из России Юлий Айхенвальд писал в 1923 г. в берлинской газете «Руль»: «В большевистской России лисатель не может писать потому, что он не свободен. 281


Над его мыслями и над его словом тяготеет несказанный гнет, диктатура глупости и невежества, цензура толпы. Если там все-таки работают писатели, то иные — потому, что пишут несмотря на большевизм, а не благодаря ему. Литературе и науке приходится там пробиваться сквозь невероятные теснины»®*. Авторы обоих протестов, должно быть, отдавали себе отчет в бесполезности обращения «по начальству», даже к такому «просвещенному», каким представлялся тогдашний нарком просвещения, Госиздат РСФСР находился в его непосредственном подчинении, и он при желании мог бы тогда найти управу на слишком ретивых цензоров Политотдела. С известной долей лукавства и скрытой издевки авторы протеста привели точную выдержку из статьи Луначарского «Свобода книги и революция», опубликованной в № 1 журнала «Печать и революция» за 1921 г., где говорится о цензуре «как об ужасной черте переходного времени» и отдельных «держимордах» от цензуры. Но они умышленно оборвали цитирование этой статьи, в которой далее говорится: «Цензура? Какое ужасное слово! Но для нас не менееужасные слова: пушка, штык, тюрьма, даже государство. Все... Но мы считаем священным штыки и пушки, самые тюрьмы и наше государство, как средство к разрушению и уничтожению всего этого. То же самое с цензурой. Да, мы нисколько не испугались необходимости цензуровать даже изящную литературу, ибо под ее флагом, под ее изящной внешностью может быть внедряем яд еще наивной и темной душе огромной массы, ежедневно готовой пошатнуться и отбросить ведущую ее среди пустыни к земле обетованной руку из-за слишком больших испытаний пути». Тут, кажется, все уже становится ясным, но несколькими абзацами выше писатели могли прочитать еще более страшные слова, в которых развивается мысль Ленина о «двух видах нравственности» и «насилия»: «Для настоящего революционера, не болтуна, а работника революции, совершенно ясно, что являющееся отвратительным и реакционным в руках соответственно реакционного правительства, насилие окажется священным, необходимым в руках революционера». Такая вот «диалектика»... Ранее (в главе «Нарком просвещения и главный цензор страны») уже говорилось о взаимоотношениях Луначарского с Лебедевым-Полянским. В этом эпизоде 282


мы сталкиваемся с первым случаем такого столкновения, но, как и прежде, последнее слово остается за подчиненным наркома. Будущий главный цензор, как обычно, напоминает своему начальнику, что действия цензуры санкционированы сверху, исходят из «общей нашей политики, диктуемой ЦК РКП», прибегая затем к прямому политическому доносу на деятелей Всероссийского ■Союза Писателей. Да и в самом Луначарском коммунист все же всегда брал верх над писателем-интеллигентом. Заигрывая порой с некоторыми художниками слова, он резко выступал против попыток создания хоть сколько-нибудь независимых от партийного влияния профессиональных художественных союзов и объединений. Вспоминая впоследствии о таких попытках в первые годы после октября, он писал: «Все это для меня как представителя Советской власти было абсолютно неприемлемо... Передача полномочий какому-нибудь профессиональному союзу художников, каким-нибудь вообще художественным объединениям, какой-нибудь художественной учредилке — означала бы крах советской политики в этой области и капитуляцию перед за ­ щитой страны»®®. Вполне понятно, что и резкий протест писателей и ученых против засилья цензуры в лице руководителей Политотдела ГИЗа оставлен был Луначарским без внимания: доводы Лебедева-Полянского вполне убедили его, или, по крайней мере, он не возражал против них. Тем более, что протест исходил от деятелей науки и литературы из «чуждого лагеря»... Судя по всему, с протестом Всероссийского Союза писателей был хорошо знаком Питирим Сорокин, также разделивший судьбу некоторых членов Правления Союза, высланных в 1922 г. В очерках «Нравственное и умственное состояние современной России», опубликованном в пражском журнале «Воля России» (№ 4 и 5; затем они вошли в изданную им книгу «Современное состояние России»), он писал: «Такого разгрома история русской науки и мысли не знала... Все чуть-чуть не согласное с догмой коммунизма, преследуется. Газеты, журналы, книги допускаются только коммунистические или по вопросам, не имеющим отношения к социальным проблемам (из газет я узнал, что власть уничтожила мою книгу «Голод как фактор»). Введены цензурные комитеты, хоронящие все ина283


комыслящее. Цензура времён Николая I — ничто по* сравнению с современной. Чтобы дать представление о том, что она не разрешает, достаточно привести одиндва примера, У одного беллетриста (В. Г. Лидина в его рассказе «Сестры». — А. Б.), например, вычеркнули в рассказе фразу: «Сестра милосердия стояла в непринужденной позе и курила папиросу». На вопрос, почему вычеркнули эту фразу, цензор ответил: «Красная сестра милосердия не может стоять в непринужденной позе в порядке революционной дисциплины... Переделайте ее в белую сестру милосердия, тогда разрешу». Ныне высланному проф. Кизеветтеру запретили печатание абсолютно академической рецензии о последних работах проф. Платонова и Преснякова по русской истории. Причиной запрета было то, что «автор хвалит эти работы, а коммунист проф. Покровский ругал их, хвалить нельзя». Спасает положение только безграмотность цензоров, порой допускающих действительно вредное для коммунизма. Опека... опека... опека щколы, печати, лекций, дебатов... Рядом с этим подкуп лиц и писателей. «Наиболее непокорных из вас вышлем, остальных купим» — такова формула политики власти теперь. И покупают... Делается все, чтобы разгромить остатки сил и ценностей!». 3. Протест Александра Чаянова Документ 1. В коллегию Наркомпроса Заведующий Главлитом Наркомпроса тов, П. И.. Лебедев-Полянский указал мне, что апелляционной инстанцией на постановления Главлита является Коллегия Наркомпроса, сообразно чему я и обращаюсь к Коллегии с нижеследующим обжалованием определения Главлита. Осенью минувшего года издательство «Никитинские субботники» предложило мне переиздать в одной книге мои повести, выпускавшиеся мною в 1918— 1924 гг. прд псевдонимом «Ботаника X (икс)». Подготовляя издания, я снабдил четыре ранее напечатанных повести — «Парикмахерская кукла», «Венедиктов», «Венецианское зеркало» и «Приключения Бутурлина» — пятой повестью «Юлия, или Встречи под Новодевичем», и А. И. Кравченко вырезал для издания 284


10 ксилографических гравюр. Однако, к моему крайнему удивлению, издательство не получило разрешения Главлита (№ 72841) на издание сборника. Я лично просил Главлит о пересмотре решения, однако также получил отказ. Официально мотивы отказа не были мне указаны, но, насколько можно понять, книга обвиняется в мистицизме. Это последнее обстоятельство заставляет меня все случившееся считать недоразумением и всячески протестовать против него. Коллегии Наркомпроса, по всем вероятиям, известно по моей научной деятельности, что я совершенно далек не только от мистицизма, нод аж е и идеализма, Однако, мой сугубый материализм в науке и миросозерцании нисколько не мешает мне уважать и любить как сказочный эпос, так и поэтику Гофмана. Из Гофмана происходят и мои повести, стремящиеся создать фантастику города Москвы. Причем эта фантастика даже в чисто ироническом плане не имеет за собой ни атома мистики, во всяком случае ее характер тот же, какой мы видим в Прокофьевской «Любвн к трем апельсинам», и если опера Прокофьева зановоставится на советской сцене, я не вижу причин к запрещению моей книги, тем более, что из пяти повестей три напечатаны в Москве в 1918, 1922 и 1924 г.; одна хоть^ и вышла в «Геликоне» («Венецианское зеркало», вышедшее в русском эмигрантском издательстве в Берлине в 1923 г .— А. Б.), но была допущена Главлитом к ввозу в СССР в количестве 300 экземпляров и все четыре еще сейчас встречаются в продаже. Последняя же, пятая, ничем не отличается от первых четырех. Что же касается гравюр А. Кравченко, то они в большей своей части были выставлены на «Выставке 4-х искусств» и„ следовательно, также не могут считаться одиозными. Сообразно всему изложенному, я и прошу Коллегию отменить запрещение Главлита, причем дальнейшими мотивами, заставляющими меня доходить в этом деле до обжалования определения Главлита в Коллегии Наркомпроса, является глубокое сознание в совершенной необходимости опубликовать гравюры А. Кравченко, являющиеся крупными произведениями русского советского искусства. Москва, Петровское-Разумовское, д. 57, кв. 2. А. Чаянов (подпись)^ (В уголке начальственная резолюция: «В Главлит.. 285


п р о ш у представить в секретариат Коллегии к 4.IV обътшнение по этому вопросу для доклада Замнаркома. Получено 31.III (1927 г.)»). ; Документ 2. РСФСР Главлит. 7.1 V. 1927 г. В Коллегию Наркомпроса В связи с заявлением в Коллегию Главлит должен ^сказать следующее: 1) В повести «Венедиктов» рассказывается о том, как Венедиктов проиграл свою душу черту и выиграл несколько чужих душ, и как жена спасла его при помощи креста. 2) «Необычайные, но истинные приключения графа Федора Михайловича Бутур- .лина». Бутурлин вызывает неудовольствие картежного гадальщика графа Брюса и этот последний напускает на него всяческие несчастья, между прочим, превращает его жену в сирену. Бутурлин защищается при помощи «нечистой силы», пользуясь чудодейственным эликсиром трирского архиепископа. Все же это не спасает его: юн лишается жены и проч. 3) «Венецианское зеркало, или Диковинные похождения стеклянного человека» Волшебное зеркало рождает двойника. В перипетиях борьбы с этим двойником некий Алексей убивает свою жену. 4) «История парикмахерской куклы» — стареющий архитектор влюбляется в Коломне в восковую куклу, а потом находит живой оригинал ее за границей. 'Оригинал этот оказывается близнецом, сросшимся со своей сестрой бедрами. Дальше несчастные роды, смерть юдного из близнецов, преследования «злого гения» архитектора, разбитое зеркало — примета смерти и сама смерть. Что касается пятой повести «Юлия, или Встреча на Новодевичем» — то она предназначается к печати-впервые. Про ее характер сам гр. Чаянов говорит, что она «ничем не отличается от прочих». Содержание ее сводится к следующему: колдун терзает и преследует душу Юлии. Герой состязается с колдуном, но терпит поражение. В дальнейшем колдун лишается волшебной трубки и вешается. В общем — во всех повестях — чудеса, нечистая сила, волшебство, чертовщина и т. д. В виду изложенного. Главлит считает, что печатание первых четырех повестей вторым изданием, а пято й — в первом издании разрешать не следует. Это ре286


шение Главлита согласовано с директивными организациями. Что касается гравюр А. Кравченко, то они являются иллюстрациями для сборника и запрещены вместе с ним. Начальник Главлита (П. И. Лебедев-Полянский). ДОКУМЕНТ 3 В Главлит. Выписка из протокола заПрофессору Чаянову крытого заседания ПрезиСлушяли- диума Коллегии НаркомЖ а л о б 7 проф. Чаянова от 3 июля 1927 г. * ^ I I Постановили: Л Г» ТТ Л Т» ГГ »Ж • Принимая во вестей под заглавием указанная книга проф. Чаяна Главлит, запретивший ему издать сборник по- Принимая во внимание что- «Романтические вечера». нова не может иметь массового распространения,, разрешить ему издание книги в количестве 300 экземпляров. * » » Столь мудрое «соломоново решение» Коллегии Наркомпроса было выполнено цензурой лишь в последней его части, где речь шла об издевательски-микроскопическом тираже. Замысел автора — собрать под одной обложкой все свои романтические повести, судя по всему, был ею отвергнут. Дозволено было издать лишь повесть «Юлия...», которая и вышла в свет в 1928 г. в «издании автора» предписанным тиражом в 300 экземпляров. Хранится эта переписка в ЦГА РСФСР — в деле под названием «Переписка с Главлитом по вопросу запрещения книги А. В. Чаянова «Романтические вечера»- (ф. 2306, оп. 69, д. 1584). Возникло это дело в связи с тем, что, по существовавшим тогда правилам, впоследствии отмененным, автор запрещенной Главлитом книги мог аппелировать к Коллегии Наркомпроса, как к своего рода «третейскому суду». Как видно из приведенных выше документов, в 1927 г. у Чаянова возникла идея объединения всех своих: беллетристических произведений (за исключением повести «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии», вышедшей в Москве в 1920 г. под псевдонимом «Иван Кремнев»), всех своих «гофманиад», в одну книгу под названием «Романтические вечера» или 287


ч<Романтические сборники». Специально для такого сборника была написана повесть «Юлия...» Но из этой затеи ничего не вышло: Нэп уже близился к закату, Главлит стал свирепствовать, находя «мистику» и «идеа- -лизм» в обшеМ'То в совершенно невинных вещах. Известно, что имя выдающего ученого Александра Васильевича Чаянова было вычеркнуто из истории советской литературы и науки, как и сам он был насиль- ‘Ственно вычеркнут из жизни осенью 1937 г.: 3 октября •суд, если можно назвать его таковым, приговорил Ч аянова к расстрелу, и приговор в тот же день был приведен в исполнение. Путешествие Чаянова по кругам ада началось за 7 лет до этого, в 1930 г., когда он был арестован впервые по делу выдуманной чекистами «Трудовой Крестьянской Партии» (Т К П )— вместе с Н. Д. Кондратьевым и другими крупными учеными-аграрниками. Сейчас интерес к научному наследию Чаянова огромен: его труды по сельскохозяйственной кооперации звучат в наши дни как нельзя более актуально. За рубежом он давно уже признан классиком науки — его труды печатались в США, Японии, а во Франции было издано даже 8-томное собрание его сочинений. Серьезнейший ученый, профессор Сельскохозяйственной академии, автор капитальных монографий, Чаянов не то что бы стеснялся, но, видимо, не очень афишировал другую свою страсть — жгучий, непреходящий интерес к истории и тайнам старой Москвы, библиофильским редкостям, а главное — к занятиям беллетристикой. На протяжении 10 лет (1918— 1928) он выпустил пять «романтических повестей», причем характерно, что эти искусно стилизованные мистификации ни разу не были подписаны именем Чаянова. На титульных листах этих книг печатался лишь стереотипный подзаголовок: «Романтическая повесть, написанная ботаником X (икс), иллюстрированная фитопатологом Y (игрек)». Под «фитопатологом» подразумевался близкий друг Чаянова, замечательный художник-график Алексей Кравченко (имя его раскрыто лишь в последней чаяновской повести). Как писатель, А. В. Чаянов разделял характерное для 20-х годов (вспомним хотя бы группу «Серапионовы братья») увлечение немецким романтиком Э. Т. А. Гофманом: он прямо указывает на это в своем протесте. Особенно интересовала Чаянова «фантастика» старой 288


Москвы. Город окружен в его повестях — «гофманиадах» атмосферой некоей дьявольщины. Фантасмагория Москвы, некоторые образы и сюжетные линии чаяновских повестей, как полагают булгаковеды, послужили М. А. Булгакову непосредственным и очень важным источником «Мастера и Маргариты» и «Театрального романа». По словам М. О. Чудаковой, Булгаков очень интересовался Чаяновым, особенно повестью «Венедиктов», хранившейся в его домашней библиотеке: любопытно, что фамилия рассказчика в повести — Булгаков (!); он же чувствует в городе «чье-то несомненно жуткое и значительное присутствие», «присутствие дьявола»®®. Мотивы запрещения сборника «Романтические вечера» в 1927 г., изложенные в ответе Лебедева-Полянского, настолько лишены понимания специфики художественного творчества и правил «литературной игры», принятой Чаяновым, что в комментариях, кажется, не нуждается. Он же, спустя 4 года, когда Чаянов и «чаяновщина» были «полностью разоблачены», на «Секретном совещании заведующих облкрайлитами» в 1931 г., в своем заглавном докладе-инструкции не обошел вниманием Чаянова. В частности, он говорил: «Вы знаете, что до сих пор, хоть и с препятствиями, выходили такие книги, как работы Кондратьева, Чаянова и целого ряда других людей. Скоро придет время, когда мы не будем иметь таких преподавателей — все эти обломки чаяновщины и кондратьевщины будут изъяты из наших учебных заведений. В нашей области мы должны раз и навсегда положить этим элементам конец. Больше выпускать таких произведений — после того, как мы узнали, что из себя представляют авторы, — нельзя. Мы должны это прекратить» (V — ф. 597, оп. 3, д. 17, л. 9). И верно: прекратили. Последствия такого геноцида в области науки, литературы и вообще интеллектуальной жизни наше общество чувствует до сих пор. Хранение чаяновских книг в 30-е годы быдо делом далеко не безопасным. Примечателен в этом смысле рассказ Ивана Твардовского, брата поэта, о своем друге, инженере А. А, Машарове, сидевшем с ним в одном лагере на Чукотке в послевоенные годы. Он рассказал о своем отце, преподавателе физики в Абаканском педагогическом институте: «Первый раз его посадили — 10-273 289


когда началась охота на наших родных ведьм. Жгли книги в библиотеках Минусинска, книги горят плохо. Я тайком по ночам натаскал домой сочинения Дж ека Лондона, Э. Сеттон-Томпсона и много других. Когда ж е донесли на отца и был обыск, то нашли какого-то неведомого в то время «кулацкого перерожденца» Чаянова. И было это перед убийством Кирова, вот отца и замели» 4. Протест историка И. М. Гревса Многоуважаемый Павел Иванович! Для суммирования и дополнения доводов, которые я приводил Вам в словесной беседе, защишая свою книгу «Путешествие в воспитании юности», и чтобы напомнить Вам среди многочисленных Ваших занятий, — позволю себе обратиться к Вам еше и письменно. Рецензенты, дававшие о ней отзыв, настойчивоишут в ней признаков, обнаруживающих «идеалистическое мировоззрение», резко различающееся с общепризнанным теперь, как руководящее начало, диалектическим материализмом. Должен сказать, что я в моем построении, имеющим целью осветить определенные практические вопросы воспитания юности, не восхожу к основным теоретическим принципам, которые могли бы вступить в конфликт с господствующим утвержденным направлением, а только выдвигаю те стороны, какие оставляются им нередко в пренебрежении вследствие устремленного сосредоточения именно на самых центральных вопросах, в данном случае на освещении экономических процессов в развитии культуры. Марксизм не отрицает необходимости изучения явлений культуры духовной, он только дает особое объяснение их происхождению. Я не касаюсь в моей книге этих процессов, но изучаю преимущественно элементы духовной культуры,, как таковой... Учитель-марксист и учащийся юноша не найдут в группируемых мною фактах и истолкованиях ничего такого, что могло бы затемнить их слагающееся в духе марксистской доктрины мировоззрение; он, может быть, лишь встретит в них средство для проверки и некоторый противовес, остерегающий от упрощения и вульгаризации своих взглядов. Один из рецензентов упрекает меня, будто я вывожу в исторической части все виды средне290


вековых передвижений из одной «страсти к путешествованью», отвергая все другие мотивы, влиявшие на массы, как экономические, так и политические, военные, племенные, клановые. Мне странно было услышать это, ибо я чужд такого представления, которое звучало бы непростительною наивностью в устах историка, всю жизнь исследовавшего прошлое... Вы еще указывали на какое-то стремление к «слиянию с природой», к которому я, будто бы, призываю, и которое также мне ставится в осуждение. Не могу понять, в чем тут дело. Я говорю о путешествии, которое помогает нам войти в общение с людьми во всех сторонах их жизни (сознательно и критически) через непосредственное соприкосновение с фактами естественной и человеческой действительности, и не постигаю, что можно отыскать здесь неправильного, опасного и предосудительного. Не знаю, о чем следовало бы еще сказать в защиту своей книги, так как мне неизвестны совокупность и сочетание обвинительных пунктов, которые привели к тяжелому для меня постановлению о ее запрещении, затрагивающим мои писательские интересы, права и достоинство. Могу лишь повторить: я убежден, что вреда от нее не будет для строящейся советской школы, для идей и настроения юношества. Я уверен, напротив, что она принесет пользу, так как я добросовестно вложил в нее гораздо больше, чем ту или иную идеологию, — вложил в нее реальный результат долгого опыта научного труда и педагогической деятельности. И в науке и в воспитании много еще неисследованного, — а будет ли содействовать дальнейшему исканию истины, если при обнаружении некоторых разногласий с господствующим течением у того, кто эту истину по совести исследует и осторожно излагает свои выводы, предоставляя их серьезной критике, — будут беспощадно запираться уста? Часто профессиональная настроенность и недоверчивость заставляют критикацензора придирчиво находить вещи, достойные обличения и пресечения там, где их не существует, и это приводит к недостаточно обоснованным и справедливым заключениям. Во мне говорит сейчас не материальный расчет и не обиженное самолюбие специалиста с сорокалетним стажем добросовестной работы, — а бескорыстное желание предъявить на открытый суд компетентных и заинтере10* 291


сованных людей строго обдуманный и посильно разработанный этюд о любимом вопросе, связанном с наблюдениями к объективно произведенным исследованием. Думаю, что труд мой нужен для дела; запрещение его напечатания нанесет мне, как автору, ничем не заслужённый удар, повредит возможности дальнейшей работы, в частности, помешает мне задуманному дальнейшему углублению в тему, очень существенную в просвещении юношества, с обращением к широкому кругу учительства и учащейся молодежи. В годы после утверждения Советской власти я неоднократно выступал с работами по вопросам просвещения, везде развивал в них однородные идеи со строгостию и осмотрительностию, и до сих пор не встречал препятствий для их опубликования. Вы говорили мне, что Главлиту и Вам всегда приятнее разрешать, чем запрещать. Обращаюсь еще раз к Вашему беспристрастию и справедливости, твердо убежденный, что труд мой может послужить серьезной работе мысли и вызвать важные педагогические опыты. Очень прошу Вас без предвзятой точки зрения ознакомиться с моею книгою и возвратить ей возможность появиться в свет. С уважением остаюсь — профессор Иван Михайлович Гревс. 10 октября 1926 г. Ленинград, Васильевский остров, 9 линия, 48, кв. 15. * ♦ ♦ Имя этого крупнейшего историка уже встречалось на страницах нашей книги — в главе «Политотдел Госиздата», где речь шла о зарубленной первоначально А. С. Серафимовичем «Душе Петербурга» Н. П. Анциферова. Иван Михайлович Гревс, профессор Петроградского университета написал тогда, в 1922 г., прочувствованное предисловие к этой книге. Более того, именно он стал истинным ее вдохновителем. Н. П. Анциферов, закончивший историко-филологический факультет университета, занимался в семинаре Гревса, посвященном изучению культуры средневекового города, вместе с другими, ставшими затем крупными деятелями русской культуры, в частности, таким знаменитым впоследствии, как Г. П. Федотов. Сам автор «Души Петербурга» до конца своих днец сохранял об учителе светлую память, вспоминая о нем: «В студенческие годы Иван Михай292


лович стал тем учителем-другом, с которым меня связала навсегда сыновняя любовь» и «который в течение 32 лет был опорой моей жизни»;®®. Анциферов стал продолжателем Гревса на русской, а точнее петербургской почве, использовав разработанный виднейшим ученым-медиевистом исторический метод изучения городов. Этот метод был использован Гревсом в ряде его фундаментальных трудов, в том числе в «Очерках флорентийской культуры». Ему же принадлежит и ряд работ, в которых заложены научные основы изучения города как культурного явления, такие, например, как «Монументальный город и исторические экскурсии», «К теории и практике экскурсий». В 1923 г. И. М. Гревс был уволен из университета и вернулся в него лишь спустя 10 лет. В 20-е 'годы он принимает активнейшее участие в переживавшем тогда пору расцвета обществе «Старый Петербург», возглавляет гуманитарную секцию Петроградского научно-исследовательского экскурсионного института, пишет работы по теории литературных экскурсий. Тогда, видимо, и созрела у него идея написать популярный «культурнопедагогический этюд» под названием «Путешествие в воспитании юности», в котором доступно изложить сущность своего подхода к городу, как целостному явлению культуры. Но здесь, как мы видим, его подстерегала та же опасность, что и при первой попытке издания книги его ученика «Душа Петербурга». Как и многие другие документы, обнаружено письмо Гревса в личном фонде Лебедева-Полянского (V — ф. 597, оп. 3, д. 12, л. 11 — 13). Книга Гревса, которая обещала быть чрезвычайно интересным и поучительным пособием для учителей и юношества, так и не увидела света. Ответа на письмо в архиве нет; судя по всему, главный цензор страны остался глух к доводам профессора. Напротив того, его, должно быть, насторожили еще больше слова Гревса насчет «господствующего, утвержденного направления в науке», «марксистской доктрины», «противовесом» которой и средством для ее проверки, «остерегающим от упрощения и вульгаризации», могла бы служить запрещенная цензорами книга. И, тем более, — его слова о том, что он, видите ли, вложил в свою книгу «гораздо больше, чем ту или иную идеологию»... Как будто в тоталитарном обществе может быть нечто большее, чем господствующая идеология, как будто марксизм, как 293


законченное в самом себе, целостное и универсальное мировоззрение, нуждается в «объективно произведенных исследованиях», тогда как на деле он является своего рода новой религией, вовсе не нуждающейся в проверке опытом. Обратим внимание на старомодно-учтивую тональность письма И. М. Гревса, смешанную в то же время с некоторой долей скрытой иронии. Обращаясь к Лебедеву-Полянскому, он ошибочно все же полагал, что имеет дело с ученым-коллегой. Напомним булгаковское: «Рукописи не горят!» — и рукопись запрещенной книги Гревса «Путешествие в воспитании юности», к счастью сохранилась в Архиве Академии наук в Петербурге, и ждет публикации...®®. 5. Протесты Александра Яковлева < . . . > Строить у нас в России — значит бороться с пустыней. Все у нас невозделанно и при громадности и богатстве совсем ничтожнейший труд. И жуткое одиночество... И вот борцов с этой пустыней мне хочется изобразить (я знал их и знаю). Сильный человек-строитель — мой герой. Отношение к читателю? Что ж, для него пишу — значит ему отдаю всю работу. Правда, некоторое количество моих рассказов не идет дальше цензуры... Но если принять во внимание, что цензоры тоже читатели, то я весь для читателя... Вот еще надо поговорить о цензуре. Только вчера (15 февраля) на собрании ближайших сотрудников «Нового мира» А. В. Луначарский говорил нам, что ждет страна, партия, в частности, он, как руководитель ответственнейшего комиссариата по народному просвещению, ждет от нас — писателей: «Дайте жизнь такой, как она есть. Что такое пролетариат? Что такое крестьянство? Что такое наша интеллигенция? Элементы нашего общества в текучем положении. Много загадочного, много такого, что (не) в состоянии разобрать ни статистика, ни публицистика. Нет ничего ясного, О каждой группе общества есть, конечно, официальная формула. «Пролетариат это высший носитель классовой справедливости, авангард в армии строителей нового общества». А что такое пролетариат на самом деле? Общество жаждет самопознания. И писатели — это наблю294


дательные пункты в обществе — должны дать жизнь во всей ее правде...» Золотые слова! Кто из писателей не приветствует их? Ведь мы держимся только правдой, мы говорим О жизни, как она есть на самом деле. Мы органически не можем заниматься агитацией — потому что агитация мешает писателю быть художником. Тов. Луначарский предлагает нам быть самими собой, быть искренними. Мы и работаем со всей искренностью... И что же получается? У меня, например, большинство произведений обкарнала цензура. Почему? Потому что я; 1) черносотенник; 2) Защищаю буржуазию; 3) садист; 4) проповедую толстовство; 5) восхищаюсь распутством; 6) мрачно смотрю на жизнь; 7) ненавижу рабочих и крестьян; 8) преклоняюсь перед генералами... словом, грешен всеми грехами. За семь лет моей литературной работы я наслушался таких обвинений, что волосы дыбом. Я, отдавший много лет революции, рисковавший к а к следует своей головой, я — черносотенник? Я, влюбленный в жизнь — мрачно смотрю на жизнь? Я, пришедший действительно из рабочей и крестьянской среды, — я ненавижу рабочих и крестьян? Я, живущий аскетом, — распутник и садист? Бывали моменты, когда я, выйдя из цензорского кабинета с запрещенным рассказом в кармане, подумывал; «Не броситься ли с шестого этажа вниз, в пролет наркомпросовской лестницы?» Потому что для меня было ясно; здесь изгоняют правду. А если изгоняют правду, то мне нет места в жизни. Но я всегда утешал себя: «Придет время — правда восторжествует». И в словах А. В. Луначарского я, наконец-то, услышал призыв к воскресению правды. И если пришел час, когда надо говорить только правду, так позвольте нам говорить полным голосом, не урезывайте нас! Конечно, правда не всегда сладка. Но что же делать? Достоинство горькой правды — познание. А кому не надо знать — как и чем живет общество? Мы не меньше других любили и любим страну и народ. Не меньше других жаждем всечеловеческого счастья. И не меньше других готовы работать на пользу общества, не покладая рук, — до смерти. Присмотри29 5


тесь к нам, узнайте нас, как людей, — и если мы в самом деле садисты, черносотенники, человеконенавистник и — сажайте нас в тюрьму, расстреляйте нас, уничтожьте и наши книги, и наши мысли, и нас самих. Я уверен, что ни один писатель, кто любит страну и народ, и любит правду этой страны, и этого народа, — ни один такой писатель ради правды не испугается ни тюрьмы, ни смерти. Правда! Мы служители правды — и в этом наша жизнь. А. Яковлев. Этот крик души, вырвавшийся у затравленного писателя, также был извлечен из личного архива ЛебедеваПолянского (V — ф. 597, оп. 3, д. 12, л. 26—29) и точно так же был, скорее всего, оставлен им без ответа. Автором публикуемого письма был Александр Степанович Яковлев (1886— 1953), один из интереснейших писателей 20-х годов. Особую известность принесла ему повесть «Повольники» (1922 г.), посвященная революционным событиям в Поволжье, вслед затем выходят другие его книги; дважды, одно за другим, издаются собрания его сочинений: четырехтомное (1926 г.) со вступительной статьей Луначарского, и семитомное (1928— 1929). Сам Луначарский называл его «настоящим живописцем-жанристом, картины которого полны тонкой наблюдательной жизни... исполнены с серьезным мастерством». В «Открытом письме Ромену Роллану» Горький назвал его среди писателей, творчество которых «заслуживает не только упоминан!^, но и похвал»®’. Да и дальнейшая судьба Яковлева складывалась, на первый взгляд, удачно: книги его постоянно переиздаются (последний том избранных произведений появился в 1991 г.). В. Г. Лидин, написавший предисловие к его «Избранным произведениям» в 1957 г. (оно перепечатывается и в современных изданиях), вспоминал о Яковлеве: «Я редко встречал человека такой духовной чистоты и расположения к людям...» У цензуры, как видно из его письма-протеста, была другая точка зрения. Особенно задело писателя обвинение в «ненависти к рабочим и крестьянам», что звучало совершенно абсурдно. Родившийся в бедной семье маляра, разделивший с народом всю трагедию первой мировой и граж296


данской войн, революции, знавший жизнь народа изнутри, он с предельной искренностью пытался изобразить ее в своих произведениях. Но искренность и правдивость уже не были нужны: судя по некоторым косвенным признакам (письмо не датировано), оно написано в середине 1929 г., когда все неминуемо двигалось к закату. Как и в других случаях, это письмо-протест апеллирует к авторитету Луначарского, призывавшего время от времени писателей к изображению жизни «во всей ее правде». Но, как мы помним, верховный правитель Главлита и раньше не очень-то прислушивался к мнению наркома, а в это время и подавно: как раз в середине 1929 г. он был смещен со своего поста. 5. Протест Петра Ширяева Начальнику Главлита П. И. Лебедеву-Полянскому Ознакомившись с двумя письменными отзывами рецензентов Главлита на мой роман «Внук Тальони», на основании которых роман этот запрещен, считаю совершенно необходимым изложить перед Вами свои соображения, позволяющие мне утверждать несправедливость этих отзывов и совершенно непонятную мне ошибочность подхода авторов к моему роману. Признавая за романом большую художественнук> ценность, оба рецензента находят его идеологически вредным на том основании, что автор является в нем во-первых: апологетом голубой крови, и во-вторых: проводником националистических идей... Не говоря о том, что в XX веке защищать преимущества голубой крови мало-мальски культурному честному человеку так же неприлично, как, скажем, воспевать людоедство, я утверждаю, что в романе нет ни одной строчки, которая позволила бы вдумчивому читателю увидеть не только апологию голубой крови, но даже намека на такую несуразность...». (Далее писатель излагает содержание романа, которое вкратце сводится к следующему. Бурмин, потомственный дворянин-коннозаводчик, покупает чистопородную орловскую кобылу «Лесть»; он мечтает о продолжении знаменитой породы, но революция разрушила эти надежды. Бурмин — за бортом жизни, но вдруг — неожиданная радость: оказывается «Лесть» родила жеребенка, названного «Внук 297


Тальони», который на бегах в Москве в 1925 г. выигрывает приз, Бурмин присутствует на бегах в этот день и торжествует: русская орловская порода победила, не умерла...). И рецензент, — продолжает писатель, — рассуждает так: перед нами налицо утверждение преимущества голубой крови. Чистопородная кровь лошади, несмотря ни на что, несмотря на варварское обращение с этой лошадью после того, как она попала из великолепных конюшен дворянина Бурмина в руки красноармейцев, все-таки торжествует. Перед нами налицо утверждение националистического начала... Такова грубая схема умозаключений рецензента... Я действительно апологет голубой крови. И даже больше: апологет орловской крови, следовательно русской крови, — по той простой причине, что орловская порода в наибольшей степени удовлетворяет требованиям, предъявляемым нашим временем к типу рабочей полезной лошади. Бидеть в этом националистический душок так же остроумно, как обвинить, скажем. Совнарком в англофильстве за то, что он санкционирует вывоз прекрасных овец из Англии. Помимо приведенных выше двух обвинений меня в апологии голубой крови и национализме, рецензенты квалифицируют роман как произведение символическое: и «Лесть» — то не кобыла, не лошадь, а хитрый символ, одним словом, Рюрикович в образе кобылы... Здесь я вынужден молчать. Трудно найти слово возражения перед лицом такой прозорливости. Единственное, что я могу сказать в свое оправдание — это: «Лесть» — самая настоящая кобыла, племенная кобыла серой масти и ее родословную в любой момент можно найти в Государ* ственной племенной книге рысистых (лошадей)... Трудно сказать что-нибудь, когда в кобыле видят не кобылу, а хитро скрытого Рюриковича!.. Могу только заверить рецензента, что «Лесть» — самая настоящая, четырехногая, с хвостом кобыла серой масти.., а ее сын «Бнук Тальони» и поныне здравствует в селе Уварово Тамбовского округа, у крестьянина-середняка Никиты Лукича Зыкова. Есть кое-какие мелочи (далее П. Ширяев приводит из 5-й главы романа сцену венчания в деревенской церкви, и добавляет. — А. Б.): 298


(Эта сцена) понадобилась рецензенту для того, чтобы заподозрить в авторе скорбь по минувшему, сданному в архив революцией.,, Автор рецензии из всего описания цитирует только отрывок одной фразы, а именно: «...вместо зажженных ослепительных люстр теплились жалкие восковые свечи» — и комментирует так; «Смотрите, дескать, какая скорбь по ослепительным люстрам!». В этом случае приходится только молчать... Вот то немногое из очень многого, что мне хотелось сказать после того, как я ознакомился с письменными отзывами на мой роман, послужившими основанием к его запрещению. И вот почему это запрещение кажется мне несправедливым. Москва. 25 июня 1929 г. Петр Ширяев». Протест писателя Петра Алексеевича Ширяева (1888— 1935), известного в свое время прозаика, хранится в его личном фонде в ЦГАЛИ (ф. 2241, оп. 2, д. 12, л. 1—3). Видимо, претензии главлитовских рецензентов показались абсурдными даже главному цензору страны. Во всяком случае, в 1930 г. издательство «Земля и Фабрика» выпустило этот роман; затем он издавался еще трижды (последнее по времени издание «Внука Тальони» осуществлено в 1976 г. с предисловием В, Г. Лидина). Роман пользовался большой популярностью. В том же архиве хранится киносценарий Н. О. Эрдмана «Любушка» (по роману «Внук Тальони», предназначенный для Мосфильма. Там же, ф. 2453, оп. 2, д. 749), но, насколько известно, фильм такой поставлен не был. Таковы лишь некоторые, наиболее характерные выступления писателей 20-х годов против цензурного террора. За исключением последнего случая, эти протесты не вызвали отклика в душе главного цензора, а вернее— привели к прямо противоположному ожиданиям эффекту. В годы «Большого террора» и следующие за ним уже никто из писателей не осмеливался отстаивать в цензурных и прочих надзирающих инстанциях свое священное право на свободу творчества. 299


Click to View FlipBook Version