51 С трубочкой в носу, А не с трубкой в зубах, капитан (Перекрутились носки), В тряпочку молчи, Куда раньше слюна стекала. Мысли ворочаются в глазах, Убегая от их тоски. Неужели тебе, Почти как Тарковский сказал, И этого мало? _______ Хорошо же тебе, капитан, капитан, Позабыв про экстаз, Через трубочку наворачивать ужин, А нога моя левая, Что люблю так нежно и не напоказ, Той сейчас каждый час Всё хуже и хуже. И с открытым ртом Удивляешься всё еще чудесам И загадкам распроклятого мира, А слеза твоя – Сейчас и потом – Течёт по усам, И тебе не доехать В твоём кресле и до сортира. Хорошо тебе, капитан, Ты мне хныкать брось, Хорошо приютиться в углу Привязанным в кресле. А вот я – и нá ногу наступить не могу. Оказаться не хочешь, небось, на моём месте? Ты всегда своё гнул, Что хотел – творил. Я молчала, Когда у тебя появилась Ира. А теперь я могу только раз в году,
52 И то рак бэхуль* – Сына увидеть нашего, дезертира. _______ Да, поставьте!.. посадите его под душ (Ты был вспыльчив и строг). Да не ёрзай ты в кресле, Никого, ничего не жалко! – А теперь бейт-авот – Место встречи тех наших душ, Что однажды свёл Бог, Почему-то Так шатко и валко. Кто-то врёт? Вот пускай он и разберёт, Что то было: Оазис Или, может быть, свалка? _______ – Как он чувствует себя? Мацав*? – Мэцуян*, Посмотрите, лицо Так даже порозовело. – Ну, кивни! (Всё ещё нет ответа) – Напоминает молочные реки И кисельные берега (Не вернулася речь). – Да, беречь Полагается нашу планету. – Да, и кисельные берега... Мне пора. Что ты дёрнулся? А, вспомнил о море. А у меня теперь, бляха, блин, Ни кола ни двора. И нога... Вот такое горе! – Ты тут пристроен, ухожен... *рак бэхуль – только за границей *мацав – состояние *мэцуян – отличное
53 Ну всё уже, бай! Разлютовалась нога, Никак с ней не сладить. Чао! Сладкая? Лара? И чайка ещё? Ну да. Я хоть и Лара, Но больше тебе не пара. Что ты там шепчешь? Утри-ка салфеткой рот... Яхту «Ларисой» назвал? Всё! Мне на поезд, в Акко. Ты тут сидишь – и никаких забот, А мне хоть лазить теперь по мусорным бакам. _______ Да, капитан, Обиды он копит там. – Ты, как рубильник, Меня выключал. Про нежность Всё говорил: «Яхта, чайка, причал», – «Нежность!» – кричал, А думал одно: промежность! – Яхту назвал «Ларисой» В твою честь, Съездить мечтал в Ларуссу, Лариса, чайка! – Вечно руками с тарелки Мясо хватал, давясь, Втягивал чай в себя И так отвратительно чавкал. – Где же, ну где же ты, Лара, Сжалься, ответь! Помнишь тот путь – Ну, вместе мы ездили в Пярну? Лара, любовь моя, чайка, Ответь, ответь! Да ты хоть слово мне скажешь когда-нибудь, Лярва?! _______
54 – Снова, придурок, дёрнулся! – Вступил санитар. – Этот дом – твоя крепость, Дар тебе и твоя обитель. Поздно уже. – Ай, молодец! Молодцом, капитан! (Это мимо прошёл Неопознанный посетитель.) _______ А она сидит дома, В серой скуке, в тоске, в зависти. Что ей сказать: да? нет? – Сидит и гадает. Безответная любовь К любимой левой ноге (Может, третью пора завести?) Все утро её снедает. Боги – Ноги. Молится: «Дай!» Бога два – Правая и Левая: Не забыть: Пол их выясняется пока в «Шабаке*». Левая – клёвая. Хочется завыть. Или удрать Из этой клоаки – Акки. В этой Акке Такая уж благодать, Что живётся мне хуже, Чем бездомной собаке. _______ Мы в коляске вывезли Тебя из ворот. И ты всё осматриваешься у порога: Не пришла ли она? – Вон она...идёт! – Но, наверное, легче Дождаться прихода Бога. – Где же она? *Шабак – служба безопасности Израиля
55 Вот мелькнула, нет сил: Что-то в сердце давит, чешется – Не пойму – или жжётся. Вот она! – Это же мессия идёт, идиот! А её хоть проси- не проси, Всё равно не дождёшься. _______ Какая-то чепуха, И во-первых, и во-вторых, Снится ещё: всех растолкав, Мимо дома играет Третий концерт Мацуев. А нога, что любима Так трепетно и горячо, Спускается с потолка И так нежно – прямо под дых – целует. _______ – Где же она? – Тихо, тихо ты, капитан, Выпадет зонд – и обеда не съешь, Ты и без этого таешь. Что ты всё киваешь, Как китайский болван? Поешь! Понимаешь, парень, Тут и ангел ахнет: Новенький памперс, Как поцелуй ребенка, свеж. Можешь принюхаться: Да он почти и не пахнет. _______ Надо терпеть и молиться, Ты мне, капитан, поверь, Надо терпеть и молиться, И будет тебе удача. (Что же с ним делать?) – Да открыта, открыта дверь! (Только скажешь: «Лариса» – И он уже плачет.)
56 _______ Лучше сделаем ему В тихий час Наш тихий укол, укол, Пусть растёт у нас, как трава, Из кресла пусть прорастает. Правый глаз гол, Но левый ещё – как сокол. Ничего. Голова свисает, Слюна стекает. _______ Спи, усни, наконец, капитан, капитан, Отплати им той же монетой В один талер. Ну их на хрен! Усни, ждут тебя кони там, Пусть несут тебя с этого света. Уже светает. Худ. Леонид Обольский «Тёплая осень». Масло
57 ЛЕВИНТАС ВЛАДИМИР родился в Сибири, в Иркутске. Техникум, горы, армия, институт, работа на заводе в Брянске, снова Кавказ – родной Сухум, работа в области туризма и в Институте усовершенствования учителей Абхазии. Во время грузино-абхазской войны, в которой он был на стороне Абхазии, тяжело ранен, потерял правую ногу. Выжил, стал журналистом, отражал в прессе события послевоенных лет. В 1999 году вместе с семьёй репатриировался в Израиль. Член Союза художников Израиля. Пишет воспоминания, статьи, рассказы и истории. Занимается художеством, пишет картины маслом по холсту и картону. ВСТРЕЧИ В ГОРАХ В начале 60х годов 20 века мне довелось, работая инструктором альпинизма в горах Кавказа, встречаться с интереснейшими людьми, учеными, деятелями искусства, военными, космонавтами наш альпинистский лагерь Адыл Су, что в Баксанском ущелье Приэльбрусья, летом и зимой приезжали знаменитые люди отдохнуть, подзарядиться энергией гор. Однажды, летом, отдохнуть на две недели сюда приехали академики - ядерщики, сподвижники Игоря Курчатова – создатели атомной бомбы Игорь Евгеньевич Тамм и Лев Давидович Ландау. Игорь Тамм Лев Ландау Интереснейшие люди, прекрасные собеседники, абсолютно простые в общении, но совершенно разные по характеру и поведению, Они снискали любовь и уважение всех обитателей лагеря. Если Евгений Тамм – крупный, степенный, спокойный, то Лев Ландау – быстрый, нервный, весь на ходу. Пока Игорь Евгеньевич медленно шагал по дорожкам лагеря, спускался к реке Адыл Су, медленно умывался в ее чистых холодных струях, радуясь каждому мигу общения с природой. Ландау легкой походкой успевал обежать окрестности лагеря, поговорить с его обитателями, альпинистами, инструкторами и даже работниками кухни. Казалось, он интересовался всем, чем живет альплагерь. Он старался встретить каждую группу, совершившую восхождение, расспрашивал, как прошли маршрут, не было ли каких эксцессов на этапе маршрута… и ребята с удовольствием отвечали, как же сам академик Ландау интересуется. А так, как, альпинисты – в основном студенты, аспиранты и вообще ученая братия, интересы академиков-ядерщиков разделяли все и знали их все.
58 Вечерами, оба академика сидели вместе со всеми на бревнах у костра и пели задушевные походные песни. Причем Игорь Тамм любил песню «Солнце скрылось за горою». А Лев Ландау каждый раз просил спеть песню «Барбарисовый куст». Кстати, этот самый куст и до сих пор растет за территорией лагеря, на кладбище, где похоронены несколько альпинистов, совершавших восхождения на ближайшие вершины и погибшие под камнепадами. Заглянул, однажды туда и наш академик Ландау. Вот эти песни: СОЛНЦЕ СКРЫЛОСЬ ЗА ГОРОЮ Солнце скрылось за горою Склоны гор покрылись пеленою мглистой. А вечернею порою Возвращались из похода альпинисты. Много дней в горах бродили, Штурмовали неприступные вершины Перевалы проходили Попадая в камнепады и лавины. Через трещины – мосточки По пластунски чуть дыша переползали, И свернувшися в комочки Ночь на стенке дробь зубами отбивали. Шаг тяжелый и усталый, Почернели лица, белы только зубы. У штормовок вид бывалый. Только верные сверкают ледорубы. Вот цепочкой извиваясь, Изогнув под рюкзаками свои спины, И о камни спотыкаясь, Возвращаются они в свою долину. Солнце скрылось за горою, Лунный свет на скалах темных серебрится. А ночною уж порою Возвратились из похода альпинисты. БАРБАРИСОВЫЙ КУСТ Мне не забыть той долины, Холмик из груды камней. И ледоруб вполовину Воткнут руками друзей. Ветер тихонько колышет, Гнет барбарисовый куст, Парень уснул и не слышит Песни сердечную грусть. Тропка как ленточка вьется, Горная речка шумит.
59 Тот, кто в долину вернется, Холмик тот пусть посетит. Ветер тихонько колышет, Гнет барбарисовый куст... А, на вечернем досуге В скалах мерцает огонь. Грустную песню о друге Тихо заводит гармонь Слышатся грома раскаты, Это лавины шумят, Песню допели ребята И крепким сном они спят Ветер тихонько колышет, Гнет барбарисовый куст. Парень уснул и не слышит Песни сердечную грусть. Где то на шестой день пребывания академиков в лагере, директор решил в их честь устроить вечер с шашлыками, вином, песнями, шутками. Собрав инструкторов, он спросил, кто готов сейчас же подняться на соседнюю с лагерем за рекой Баксан, гору, на вершине которой на плато находятся альпийские луга и пасутся отары овец местных жителей-кабардинцев, что бы купить молодого барашка для шашлыков. Вызвались двое, Миша Хергиани, заслуженный мастер спорта, сильнейший скалолаз Союза и я, кандидат в мастера спорта к тому времени. Взяли с собой клеенку из столовой (полиэтиленовых пакетов, еще не было), рюкзаки, пару бутылок воды и перейдя бушующий Баксан по узкому, качающемуся подвесному канатному мосту, стали подниматься на 800 метровую скалу. Миша говорит, давай пойдем по разным гребням горы, маршруты не опасны, но кто придет первым, Миша Хергиани ждет второго, к чабанам идем вместе, так как отары охраняют сторожевые собаки – кавказские овчарки и одиноких путников они не терпят. Иду по гребню, стараюсь, ведь соперник – знаменитый скалолаз. Минут через сорок выбрался на плато. Невдалеке – две отары овец, собаки, чабанов не видно, Миши – тоже. Прислушался к тишине гор, за спиной – легкий храп. Это Миша уютно устроился в расщелине, заросшей мхом, и спокойно спит, дожидаясь меня. Разбудил и вдвоем подошли к отаре. Навстречу вышел громадный человек в бурке на плечах, в папахе, с посохом в руках. Два огромных пса - кавказские овчарки, волкодавы, как их здесь называют, попытались порычать, но окрик чабана их успокоил, они отошли к отаре. Чабан, кабардинец лет пятидесяти, приветливо поздоровался с нами, пожав крепко руки, спросил, как мы себя чувствуем, не голодны ли мы, предложил по кружке айрана (овечье молоко, типа кефира). И только потом спросил о цели нашего визита. Узнав, что мы пришли за ягненком для шашлыка, да еще для знатных гостей, чабан сказал, выбирайте любого. На это мы ответили, что доверяем ему выбрать достойного молодого барашка.
60 От оплаты он категорически отказался. Худ. Левинтас Владимир. Масло На наших глазах он разделал выбранного ягненка, разделил тушку пополам и завернув все в клеенку, уложил в наши рюкзаки. Тепло распрощавшись с этим чудным человеком, мы через два часа спустились в лагерь и передали свой груз, а это кг по восемь мяса, нашему повару. А вечером на веранде лагеря были накрыты столы, где были вкуснейшие шашлыки, балкарское вино, белое, терпкое. И были тосты в честь наших знаменитых гостей, как и положено на Кавказе. А потом, у костра, все пели любимые песни, и наши академики пели вместе с нами. Вот такие встречи случались в те славные годы нашей молодости.
61 Сапир Ирина Родилась в Одессе в 1972 году. После окончания средней школы в 1991, эмигрировала в Израиль. Окончила Тель Авивский университет со степенью бакалавра по Английской литературе и лингвистике. Замужем. Двое детей – сын и дочь. 1999 год провела в Южной Австралии, в городе Аделаида. Там закончила полугодичную школу преподавателей английского языка и работала в Исследовательском Центре Университета Южной Австралии. В 2000 году вернулась в Израиль. С 2004 по 2010 работала преподавателем английского языка в израильском отделении Московского Экономического Университета City College. С 2010 работает административным директором школы прикладной кинезиологии Синергия. Публикации в альманахах, поэтических сборниках: «Свиток 34» Израиль 2019; «Атланта» США 2017; «Понедельник» Израиль 2018-20, 22г.г.; «Золотая Коллекция 21 век» Германия 2019; «Влтава» Прага 2019; «Ассоль» Прага 2022; «Хроника Агрессии» Германия 2021; «Артелен» Киев 2022, 2023 и др. Автор трёх книг. Лауреат международных литературных конкурсов: «Эмигрантская лира – Бельгия», «Редкая птица – Днепр», «Славянские традиции – Прага», «Арфа Давида – Израиль», и др. ПОЗДНИЙ ДОЖДЬ Ну наконец-то! Явился! Полил по крышам! Где ты шатался? Тут дел собралось по горло! Дни отмеряет январь, а тебя не сыщешь – точно совсем с климатической карты стерли! Морось оставь на весну. Тут уместней ливень, так, чтоб стеной, чтобы гулким сплошным потоком. Желтый пустынный песок и покровы пыли смой с тротуаров, скамеек, со стен и окон. Между домами носись темно-серой рысью. Сотнями струн натянись меж землей и небом. Вымети сор из расщелин, стихов и мыслей, память мою отчисть от золы и щепок. Копоть смахни с облаков, и с домов – тревогу. Да, и еще, сотри мне морщины с кожи. Что ты насупился тучей? Не так уж много я попросила. Сумеешь? Увы, не сможешь… Это тебе не по силам. Забудь. Тем паче, дел и забот у тебя без того немало. Может мы просто дуэтом с тобой поплачем, чтоб на душе хоть немножечко легче стало.
62 ДУШЕ Вьётся снег над твоей берлогой, ворох фантиков от конфет, запах кофе... Мне очень много, а тебе так немного лет. Мне пора подводить итоги и закрыться от многих тем. Ты же медлишь на том пороге – в двадцать пять или в двадцать семь. В неизбежность бегут дороги – с гор под сонмы густых лиан. Ты – в кольце берегов пологих турмалиновый океан, не изученный мной. Предлогов ты не ищешь – в избытке прыть. Сумасбродка и недотрога, ты меня не учи как жить. Я давно отбиваю слогом все подачи за нас двоих. Рифмы топают босоного по периметрам снов твоих. Лист тетрадный скользит пирогой по глубокой тиши стола. Ты сидишь за стеной острога, что сама себе возвела. ЛЮДИ Они прошивают грудины током, сердца заставляя ожить и биться. Прядут из тоски и надежды строки, из строк упоенно плетут страницы. Дробят позвонки у цепочек горных. Вонзают в сатин облаков высотки. Они подчиняют себе нейроны и держат их на поводке коротком. Парят в гранд жете сквозь лучи софитов. По звездам читают о том, что будет. Ныряют в глубины веков забытых. Все это они – люди.
63 Они ослепляют глазницы зданий. В руины и паль превращают стены. Зубами впиваются, как пираньи, в тела, и кромсают их вожделенно. На грязную скатерть кладут пасьянсы, тасуя людские пути, как масти. И молятся пылко, в сакральном трансе, божкам суррогатным – деньгам и власти. К рукам прибирают моря и сушу, и рвут на отрепья полотна судеб. Тиранят, гнобят, истязают, душат тоже они – люди. АНГЕЛЫ Ангелы наши спят беспробудным сном столько уже горьких недель подряд… Сны им наверное видятся об одном. Падают стены, но ангелы тихо спят. Падают души. Ветер струится сквозь перышки крыльев, тычется наугад в спины и плечи, сушит следы от слез на посеревших лицах. Но ангелы спят. Спят, чтоб не видеть как копошится бес в груде осколков наших надежд и утрат. Воют сирены под сводами двух небес, цепко впиваясь в крыши. Но ангелы спят. Въелась в волокна белых перьев зола, сбились подолы светлых льняных туник. Ангелы так слабы перед ликом зла. Слеп, бестолков, бесчувственен этот лик. Стихнет однажды бури песчаной мощь. В мире все это было уже не раз. Ангелы, счистив с перьев пепел и ночь, молча обнимут в живых оставшихся нас.
64 Шиллер Лариса родилась в Полтаве (Украина). Закончила музыкальное училище по классу фортепиано. Работала концертмейстером Полтавского музыкально-драматического театра им. Н.В. Гоголя. Репатриировалась в 1997 году. Работает в музее «Дом донны Грации». Публикуется в Ежегодниках. Постоянно выступала на радио «РЕКА» в рубрике «Северный экспресс» с монологами о г.Тверии. Подготовила к изданию книги «Тверианские хроники», «Жила-была пастушка…» и сборник поэзии «Проделки Коломбины». ЖИЛА – БЫЛА ПАСТУШКА… Писчебумажный магазин. Я входила в это царство скрепочек, блокнотиков и карандашей с чувством досады. Прописи и каллиграфия – предметы, давно упраздненные в современных школах, были для меня, девочки-левши, сущим наказанием. То чернила при написании с нажимом расходились, а уж волосная линия в букве... Тут удачное перышко бы купить, – может, и обошлось бы без клякс... Дедушка Сеня усаживал меня за письменный стол с пузатыми ножками и, потрясая пальцем в мужском напёрстке без донышка, придирался к любой оплошности, не отрываясь от бесконечного шитья: «Пиши ДЕ…! Веди, ведии-и...» Я рыдала и вела, как протезом, этой непослушной правой злополучное «Д». Классная дама упорно ставила тройку в табеле, не удосужившись понять, что левшу жесточайшим образом учат «как надо писать». Меня выделяли только в одном случае: – Шил лер, «Пастушку!» – командовала классная, и меня, перепуганную рыжую девочку, выталкивали на сцену школьных олимпиад. – Жила-была пастушка, тра-ля-ля-ля-а-а... – пела я французскую песенку, которой меня обучила добрейшая Агнесса Григорьевна, старушка в нитяном беретике, воплощавшая собой ушедшее время. Выпускница института благородных девиц, на выходки хулиганистых школяров, покушавшихся на ее святыню-рояль, лепетала, невольно переходя на французский: «Не туш па! Не трогай!» – и, вцепившись подагрическими пальчиками в обшарпанный «Шредер», обреченно играла программную «Вихри враждебные»... Мне купили папку для нот, и началось... Через весь город я шла на улицу Парижской Коммуны к старому особняку, где разместили музшколу с «небожителями», восседавшими в классах с резными пюпитрами. Путь лежал мимо драмтеатра и дома дедушки Лазаря – отца моей мамы. Дед был высоким, статным виленским евреем, и в хорошем расположении духа он, выпив «килишек вудки» из чарки синего стекла, бурчал на мои просьбы дать денег на мороженое: «У-у, падлюка!» Звучало беззлобно, с напускной суровостью, не без удовольствия. Затягивая развязку забавы, он уводил раскрытый кошелек в сторону и говорил: – А зой! Как тебе некогда! Натешившись, деньги давал. Детская песенка-считалка осталась в моей памяти: «Цыпцып, мэйделе, цып-цып, гагеле»... Щипком, прихватывая мою пухлую ручку, дед выстраивал замысловатую пирамидку, перемежая своей крепкой рукой мою. Все рассыпалось, и дед, довольный, смеялся. Шабес...
65 ИДИ В ЖУРНАЛ! Посвящаю Розалии Еще темно. Спросонья слышу шаги деда. Это он с чайником отправился к плите. Отвернув металлическую шляпку настольной лампы от постели бабушки, Сеня уже за шитьем. Розалия любит понежиться в постели и никогда не встает рано. Мне ужасно не хочется вылезать из-под одеяла. «Умойся! Заплети косы!» – доносится из спальни. Ну, да... Я иду к сооружению под названием «рукомойник». В нос бьет запах стоялой воды. Краник покрыт мыльным налётом. Белеет круглая картонная коробочка с остатками зубного порошка. Набираю воду из ведра, стоящего на табуретке, поспешно умываюсь, втыкаю лицо в полотенце, висящее на гвозде и наконец окончательно открываю глаза. Осталось напялить коричневое форменное платье с нелепым передником и выскочить из дверей. «Ляля, а завтрак?!» – слышу вдогонку. Я уже сбегаю по деревянным ступенькам. Смешавшись с утренними прохожими, плетусь в школу. По возвращении меня ждет нехитрый обед – тарелка квашеной капусты, политой постным маслом. Чего-то я не понимала, когда в школе по списку выдавали крошечную булочку из белой муки. По радио неслись речи о королеве полей – кукурузе и твердили о травопольной системе какого-то Вильямса... Дед, сидя верхом на своем письменном столе у окна с неизменной иголкой и постылой наметкой, сопровождал эти затяжные речи репликами и, вконец раздражившись, ругался почем зря. «Буля! Я ухожу, мне надо… Ну, бабуль, я пойду… Я уже позанималась»… «Иди в журнал!» – заключала бабушка Розалия, полулёжа на валике дивана, совершенно погружённая в чтение модной «Индианы» Жорж Санд. Больше всего мне хотелось вырваться на волю от бесконечных гамм и этюдов, сонат и полифоний, которыми был пропитан дом. Студенты-квартиранты барабанили по клавишам беспрерывно. Сколько их было, гостивших и живших на «дачках» и диванах!.. Я отодвигаю засов на тяжёлых, высоких дверях и, прошмыгнув через тёмный коридорчик, исчезаю. Остались позади угрозы, что если не буду заниматься музыкой, то всю жизнь буду таскать кирпичи и не заработаю на хлеб. Я представила буханку, за которой выстаивала очередь у Петровского парка, точь-в-точь как камень, которым мостили улицу конвоируемые зэки. Скорее вниз, за ворота, где всё другое, где так волнует меня весеннее дыхание природы! Я вижу дедушку, сидящего за балясинами ступеней. Он чистит мундштук и тяжело вздыхает, облокотившись на перила веранды. Привычным поворотом ладони утирает рот и принимается за намётку лицованного его стараниями пиджака. Цветёт черёмуха. Весна. Спешу миновать знакомый скверик и напрямик, мимо музыкального училища, лечу к теряющейся на дне овражка длиннющей, похожей на ручей речке Тарапуньке. По ней бегом дальше к старинной усадьбе, узнаваемой по копаным прудам и уцелевшим строениям. Там тихо, и таинственно теплится то, что остановило для меня время, что хранит сегодня моя память. Мне восемь лет. Перепачканная ягодами сочной шелковицы, растущей у заброшенного дома, несусь на экскурсию в усадьбу В.Г. Короленко. Приветливая маленькая женщина, внучка писателя, встречает у входа. Не слушая рассказ о «Детях подземелья», разглядывая поразившее меня резными листьями растение в кадке, спрашиваю: – Как называется цветок? – Ты не запомнишь, детка, – терпеливо объясняет женщина. – Это рододендрон.
66 Запомнила. –Ляля! Сыграй пиесу!! – манерно растягивая слово, просит бабушка. Розалия откидывает плюшевую скатерть, предлагая ломтик сухого пирога с корицей, милостиво кладёт в стеклянную розетку янтарную сливку к чаю. – А полонез Огинского? – Ну, Буля, я пойду… – Иди в журнал! – в сердцах бурчит Розалия, погружаясь в своё мулине, вышивая болгарским крестом дорожку, по которой вьётся лиловый виноград и зеленеют листья. В НОЯБРЕ Когда с громадной осины, прошелестев, валились последние плотные листья, в нашем опустевшем дворе наступало время ненастное, будто всё умирало, убаюканное порывами ветра. Промозглый ноябрь безжалостно обнажал притихший сад. После школы совсем не хотелось гулять, и я спешила к высоченным дверям нашей квартиры, громыхая допотопным засовом, оглашая дом громким: – Буля, я пришла! – Да слышу я, – ворчит бабуля. – Вытирай ноги, – командует она. Там, в темноватой кухоньке с жаркой плитой, бабуля пытается разделаться с огромной тыквой. Каждый год эти тыквы привозил нам с рынка старый тачечник. Его тележка вмещала несколько увесистых плодов-гигантов. Уложив тыквы в погреб, мы не брали их до ноябрьских холодов. Предвкушая возможность полакомиться, и прижав озябшие ладони к разогретой грубке, я ожидала картину, которая веселила меня своей предсказуемостью. Бабуля приподымала двумя руками тяжеленную тыкву и с силой швыряла её об пол. Я визжала от удовольствия, наблюдая, как громадная тыква раскалывалась на куски, обнажая оранжевую мякоть. Выбранные из неё семечки заботливо укладывались на противень для просушки. Нарезанная кусочками тыква отправлялась в духовку. Дом наполнялся чудесным аппетитным ароматом, вселяя радость в мою детскую душу. Перепачканная запечённой до черноты коркой, я уплетала медовую сладкую мякоть, поглядывая на свою бабулю, с её неизменно снисходительной усмешкой. Это незабываемое чувство тепла и сегодня со мной. Мне стала понятна и детская радость в глазах моего старого отца, зимними вечерами колдующего у духовки с ломтиками тыквы. Он не рассказывал мне о многом, что было в его жизни. И только в самом её конце поведал, как в холодном ноябре 1942 года, контуженный и оглохший, он оказался в числе других восемнадцатилетних новобранцев на изрытой снарядами бахче. Страшны были заледеневшие комья земли с застывшей на них, точно кровь, арбузной мякотью. Уцелевшие голодные бойцы пекли на костре разбитые тыквы. Кто знает, о чём думал этот рано повзрослевший мальчик, сжимая тёплый ломоть в окоченевших пальцах. Дремота смежала ему веки, и он, наверное, грезил о доме, где жарко топилась печь...
67 Вайман Зиновий. Покинул СССР в 1978 году, но добрался до Ашдода на греческом судне только в 1981году. С тех пор много путешествовал и дважды обогнул земной шар. Писал на русском и английском в промежутках от разработок вакуумных интегральных схем, солнечных электрических панелей и фоторезисторов. Специализируется на жанре хайку с 1989 г. Участвовал в возрождении хокку в Москве в начале девяностых. Выпускал бюллетень хайку на иврите и распространял его в Израиле, Европе и Америке. Редактирует отдел хайку в журналах«The Simply Haiku», «The Art of Haiku». ДИКТАТ ЯЗЫКА, ПО БРОДСКОМУ (1часть) «Колоссальный масштаб личности и творчества художника предполагает неугасающий к ним интерес многих поколений исследователей. В современном литературоведении формируется особое направление, объединенное пристальным вниманием к разным проявлениям творческой индивидуальности поэта. Фундаментальные основы бродсковедения заложены такими выдающимися филологами, как Ю. Лотман и М. Лотман, Л. Лосев, В. Куллэ, А. Жолковский, А. Ранчин, Я. Гордин, В. Полухина». Год: 2002, Автор научной работы: Орлова, Ольга Вячеславовна. Учёная степень: кандидат филологических наук. Место защиты диссертации: Томск. Код СПециальности ВАК: 10.02.01 Отрывание фильтров (Бродский, Файнерман и Транстрёмер) Когда я был легковесным эмигроссом, а Иосиф Бродский уже был профессором колледжа в тихой заводи Новой Англии, я приезжал к нему на уроки литературы. Иосиф всё складно излагал, но я ловил его на географии (Таврида не всегда только полуостров Крым, считал я, а Киммерия – не весь Крымский полуостров), а позже, на других занятиях, и на историческом несоответствии (греки получили алфавит от пунических семитов, а не наоборот; и пуны-финикийцы оборудовали свой Левант не только в Карфагене, но и на средиземноморском побережье Иберии). Всегда я был крохобором, ну, всегда. И это меня, физика в лирике, приподымало чуть – «не лыком шиты», мол. Иосиф: «В классическом балете ставят ногу как в вазу». Ну, вазы бывают и ночными. Посмеялись вместе... Стихи его... Cтихи русского сына иудейского то ли народа, то ли иудейской конфессии (частица или волна?), ринувшейся в атеизм, коммунизм, буддизм, лютеранство, православие... Феномен «Иосиф Бродский», это частица или волна? Я рассматривал живого Иосифа в антропологическом измерении (частица!) – ужасно на дядю моего покойного похож – и прищур, и анфасы, и мимика, и рыжина. Иосиф, родившийся под безраздельным руководством Иосифа Сталина, бросил школу, когда Хрущёв сотоварищи готовились к ХХ съезду КПСС. Смело. Пишет Бродский в «Полторы комнаты» [Поклониться тени. Книга эссе. Азбука-классика, Москва, 2001.]: «Подобно большинству мужчин, я скорее отмечен сходством с отцом, нежели с матерью». Мальчики – статистически – внешне похожи на мам, их животная при-
68 рода от женщин, а вот мозги – это от пап. Да, и по Иосифу, возлюбившему «милой кириллицы волапюк», это сразу и видно. Папа – корреспондент, писатель и читатель. А вот мама, курящая мама, работала в райисполкоме, почти номенклатура, да и сам Иосиф говорит, что еврейский нос отца ему не достался к вящей радости эмансипированной матери, которая фамилию свою Вольперт в браке не меняла. С немецкой на мужнину славянскую. (В то ещё время звезда наводнивших обе столицы Совдепии местечковых обитателей начинала закатываться под влиянием пакта Молотов-Риббентроп, их национально-культурная автономия на Украине и в Крыму подлежала ликвидации, а еврейская голытьба выселялась в Хабаровский край работать на земле.) Родила Мария в 36 лет, это могло отрицательно сказаться на сердце младенца Иосифа. [Сборник эссе Поклониться тени.] Эссе эти написаны по-английски; возникают несуразности – то Бродский c помощью переводчика называет свою семью русской, то – несколькими строками ниже – говорит «евреи». Ладно уж, понятно, ассимилированная семья, отец Александр Иванович (Израилевич), морской офицер, но беспартийный, нонконформист, и сын, Иосиф, не только адепт «милой кириллицы», но и повстанец, партизан от поэзии. «Мама – Зебра, папа – Лось. Как им это удалось?» [Рената Муха, Недоговорки, издательство Beseder, Jerusalem, 2005.] (Когда замеченный Западом поэт появился на тучных пастбищах НАТО, он «был поражён строгим разграничением на евреев и неевреев». Преклонявшийся перед сводом англогерманской прозы и поэзии Иосиф не дал себе труда узнать, что буквально за сорок лет до его триумфального въезда в Зап. Европу евреи не считались белым населением ни в Лондоне, ни в Вашингтоне, ни в Бостоне.) А Иосиф тоже впадал в свою картавую краткость в частушечном стиле Ренаты: «Жизнь, она как лотерея — Вышла замуж за еврея.» В бунтарстве, в раннем фрондёрстве Бродского и есть источник распахнутости и устойчивости его таланта. А роль вынужденного конформизма, с подачи дедушек-бабушек самого, что ни на есть, атеистичного этноса, к которому принадлежал быстрый мальчонка, отводится в этом процессе ускоренному усвоению имперской культуры. (Поразительно, но деды Иосифа полностью стёрты с tabula rasa. Кто они, что они, всё во мраке...) 2000 лет тому назад семиты подражали эллинам, потом римлянам. А в новое время, конечно, англам и оставшимся в Германии саксам. Ареал Анхальта (Англии-Голштинии) шёл на север – Nor(d)way (Норвегия) и на восток, в заповедную Русь, расстилавшуюся до древнегреческих городков на южных лукоморьях. Славяне припадали не только к Царьграду, но и селились позднее рядом с самой Венецией в Гориции и Далмации. [От Калиновки-Курпе до Тарусы и обратно (поразительный полуплагиат Паустовского и переиначенная преемственность Пархоменко), доклад на Международном симпозиуме в Коктебеле, 16-29 сентября 2013 года.] Иосиф Бродский – при всей своей продвинутости – не смог стать вполне английским поэтом. Но начал монтировать хайбунистые эссе и страшно пытался американизироваться. Носил пальто а ля Уистан Оден, устраивал критические разборы английских текстов для потомков британцев, откусывал фильтры у сигарет как Миша Файнерман.
69 Да, Михаил Шикович Файнерман оставил одно из самых удачных хайку ещё со времён советской стагнации: Соловушка! ............................ Что замолчал? В моих коротких обменах с Иосифом я чувствовал свою инаковость. Казалось бы, наши родители были так похожи, но Иосиф отрицал значение семьи. А как же династии? А как же история доеврейской Московии Ивана Забелина? Строгий порядок родов боярских (и полубоярских), даже после польской смуты поддерживался новоизбранными царями... (Ни Минину, ни Пожарскому не позволили войти в тогдашнюю элиту элит.) Вот и я всё и вся объяснял генотипом. Впоследствии, как поэт-лауреат всея США, он вдруг произнёс: «Поэзия не развлечение и не совсем форма искусства, это наша антропологическая, генетическая цель, это наш эволюционный, линвистический маяк.» (Тут он мне напомнил о всё ещё кандидате на Нобелевскую Амосе Озе, писателе из степей Прииорданья, который так молниеносно, в разговоре со мной, опроверг свою только что произнесённую речь на интернациональном форуме. Амос Оз, увы, ушёл от нас). Иосиф фокусировался, но не на перерубленных корнях где-то и когда-то в Галилее, Эфесе и Флоренции, и не в транзитной Баварии, а на конечных остановках у католиков Польши, православных Киевской Руси и «Трансвааля» Суздаля. Но как проникновенно петь для людей и записывать поэзию эмоций, если стать «Иваном, не помнящим родства»? В этом прокол И. А. Б., усугублённый слишком тесным объятием с сиюминутностью довлеющих англогерманцев. Всё это за счёт восстаний, мифов и летописей не таких уж далёких пращуров, чьи потомки были умерщвлены в погромах и в Пирровых победах ХХ века (вместе с русскими!) сразу после рождения поэта. Массовое смертоубийство не впечатлило поклонника Европы. К слову, чародеи Бунин, Паустовский, Пастернак тоже сконцентрировались исключительно на великорусском. Но почему Иван Александрович оставил нам «Весной в Иудее», а Иосиф Александрович ни гу-гу о Гилеаде? Это, мне сдаётся, подрубило тяготение Бродского к родной природе от «приюта убогого чухонца» до Мзгвы-Москвы, степей Сталинграда, гор Армении и оазисов Сирии. Такая незрячесть на интегральном пространстве Евразии от Мурмана до Синая уменьшила появление философских хокку – самородков в руде текстов Иосифа Бродского, а, значит, и ликвидировала хороший шанс народности. А он у него был – это архангельское сидение, которое он признавал лучшим периодом в своей жизни. Норенская. (Это Русь не с окном, а с калиткой в Белое море, в Великую Нормандию от Шпицбергена до Северной Франции.) Это, конечно, и Ленинград как жестокое чистилище революций и блокады. Это и страна Гадаренская (у озёра Киннерет) в царстве Иудейском, где, в окружении иисусовых евреев, эллинизированный Мелеагер изобрёл эпиграмму, столь аналогичную японскому хокку, родившемуся 1500 лет спустя. А Иосиф заделался люфтсменшем, его называли «a man of nowhere»... Его наблюдения природы и времён года зачастую не привязаны к конкретному месту. От Михаила Крепса (соседа по двору в восьмидесятых годах) я унёс такую «отливку» И. Бродского он корни запустил в свои же листья, адово исчадье, храм на крови. Я тут же отбил у иосифова чугунного «трилистника» и закинул – пусть ржавеет – «адово исчадье». Получилось недурственное хайку, правда, не с сезонным словом, а с «ключе-
70 вым». Благодаря моему упражненьицу, я напомнил Иосифу этот кусочек спустя пару лет и, как мне показалось, приятно удивил его. Римляне, греки, немцы, поляки и украинцы в малой степени определили наши с Иосифом генетические коды и мутации. История далёких предков омагничивала мою кровь. Но даже полный нарратив всепланетных летописей считался ненужным в сфере советского образования, как, впрочем, и американского. Я был вброшен в технологию и стал прислужником её слуги – прикладной науки – и внедрял рационализаторские предложения, а Иосиф считал школьные предметы мурой. Я, золотой медалист, не хотел оканчивать мою школу (синдром вечного студента) с её математическими взлётами у брезгливого Мерзона, с уроками истории у резкой Нинель Наумовны Ашкенадзе и с открытиями парчи и ситцев русского языка у перепрыгивавшего через две ступеньки Виктора Исааковича Камянова, который помещал свои статьи в журнале «Вопросы литературы» и читал нам «Один день Ивана Денисовича». Вот подхожу к Бродскому, после читки его, вместе с Дереком Валькоттом, нобелевским лауреатом из островного государства Санта Лючия (сущий рай, куда мой приятель-адвокат скрылся со своей чёрной женой), в театре Сандерс (гарвардский актовый зал) и спрашиваю, «А вот хокку как? Я хокку по-английски составляю, выверяю и иногда попадаю». Иосиф быстро одобрил мои изыски, и англохокку-англохайку тоже. Как отчеканенную фразу, как изящную медитацию, как глубокую апофегму... «А вот русские хокку?» «Пара строк может быть посильнее поэмы», сказал Иосиф. И мне времени стало не жаль на пересаживаемый жанр забавных и хитрых коротышек, состоящих из дюжины слов. И во мне зудела его строка: «Я считал,... зачем вся дева, раз есть колено.» Ох, понравилось! Бродский «во многом себя чувствовал более американцем, чем американцы». [Bengt Yangfeldt, Spraket or Gud, Заметки о Бродском, Астрель 2011.] Ну, это так по-ашкеназски (юден любили Германию больше, чем сами немцы), так подрузски (друзы хотят быть сирийцами больше, чем сами сирийцы), так по-русски (русские стали больше парижанами, чем французы). Будучи поэтом-лауреатом США, Джозеф Бродски предложил (на полном серьёзе) класть в прикроватные тумбочки в отелях – в дополнение к библии или вместо библии – сборники стихов. Бродский даже попытался «навязать современной американской поэзии чуждые ей правила русского стихотворчества». «Двойного гражданства в литературе не существует… если вы берётесь писать на двух языках, равнозначного результата не добиться». [А. Лебедев (Париж) в сборнике Литературное двуязычие, Vita Sovietica, неакадемический словарь-инвентарь советской цивилизации, 2011.] Набоков нам не пример, он перешёл на английский ещё малолетним барчуком. Но и он достиг отточенности описательной детали и синестезии цветомузыки (в юности я построил аппарат для соответствующей симфонии Скрябина) чётче всего на русском: по мокрой крыше <...> стлался <...> сытый дым плечи отца <...> в куртке, обсыпанной пеплом и перхотью [Весна в Фиальте, Издательство имени Чехова, Нью-Йорк, 1956]
71 Владимир Набоков не снискал важных премий, а Е. Евтушенко в интервью журналу Плэйбой подметил, что в произведениях Набокова он слышит «позвякивание хирургических инструментов». А на встрече в Гоголь-центре весной 2014 года Евтушенко обронил замечание, что поэт Иосиф Бродский оказал «отрицательное влияние на русскую литературу» своим «ядовитым сарказмом» и «мизанитропией». Ну, «маленькая порция яда» не всегда бесполезна. Где душа Иосифа? Как её понять на фоне его преклонения перед последствиями стяжательства, коррупции и забвения уничтожения индейцев. Есть американская пословица «Мы осуждаем грязные пути к богатству, но восхищаемся его результативностью». Бродский внедрял аналитичность английского в русский, а синтетичность русского примеривал на английский. Такой разработался Янус-Пигмалион, в колониальной битве между германо-латинскими языками и греко-славянскими наречиями в скукоживавшихся Финно-Угрии и Татарии... За усилия по конвергенции русской поэзии и победившего верлибра в Сев. Америке и Британии варяги премировали «выскочку». Но в благодарственном слове в шведском зале мой изнервленный кумир выступил против «...поэтики осколков и развалин, минимализма, пресёкшегося дыхания...». Многие хайковеды сетовали на хроническую обрывочность хайку, но это можно нивелировать некоторыми навыками, подумалось уязвленному мне. В том же обращении Бродский постулировал, что «можно разделить: хлеб, ложе, убеждения, возлюбленную – но не стихотворение, скажем, Райнера Мария Рильке». Сравните у Ю. Карабчиевского: «Целый стих, несущий чувственную информацию о каком-либо явлении действительности, так же, как голограмма, не может быть разделен на элементы, отражающие отдельные качества этого явления. Каждый элемент есть также отражение всего оригинала в целом, только менее четкое, нежели весь стих. Между элементами нет и не может быть никакой, даже условной границы, и закона их соединения не существует. Можно лишь утверждать, что здесь работает обратное количественное правило, и по мере приближения к концу стиха мы не только не удаляемся от его первоначальной идеи, но все точнее фокусируем на ней свое внимание, подобно тому как параболическое зеркало большой площади лучше фокусирует свет, чем его осколок. Отдельные строки из утерянных стихов Мандельштама, в отличие от сознательных экспериментов литературных скандалистов, воспринимаются как вполне самостоятельные произведения, носящие все черты Мандельштамовского гения. И маленький Рамо, кузнечик деревянный, И пламенный поляк, ревнивец фортепьянный... Чайковского боюсь – он Моцарт на бобах... Можно предположить – с большой степенью вероятности, что прочтение всего стиха целиком сузило бы круг ассоциаций, конкретизировало бы идею, уменьшило бы неопределенность». Cевероамериканская эссеисткa, поэт, переводчик Энн Карсон (Anne Carson) в интервью Paris Review Fall 2004, p.202 говорит: «Дело в том, что полностью разработанная мысль оставляет нас равнодушными; эта мысль не может быть так же хороша, как намёк на эту мысль в отведённом нам объёме». Выглядит как ещё одно определение хайку. [З. Вайман, Хайкумания, Хайкумена, № 4, 2011]
72 А ведь через лазейку хайку–пусть жанра, пусть нежанра – можно и на неродном английском создать читабельную строку (моноку), обладающую новизной, философией и проникновенностью. Минимализм, краткость могут работать и для авторов, и для переводчиков, облегчая культурный обмен. Недаром, даже ранняя московская Хайкумена, даже хорваты (Югославия уже давно стала европейским эпицентром хайкоизвержений), даже шведы (элитный центр нордических хайку) ввели английские переводы. Вот и Иосиф наш, обречённый всей силой своих обстоятельств, способностей и хромосом на русскость, всё время наскакивал на замки английской словесности. А что, иногда и получалось. Вот «Осенний крик ястреба» – и на русском, и на английском – мощное произведение Бродского как билингуального литератора. И очень хайковое, заметьте. Но сопротивлялись англо-американцы русификации их Парнаса, зубоскаля и устраивая молчанки. Летом 2012 года я встретил Дару Виер, соседку Бродского в срединном Массачузетсе и – одновременно – профессора и поэтессу. Так как и она, и я заедались в давних разговорах с Джозефом-Иосифом (спорщик со спорщицей), я попробовал наехать на стихи её мужа, Джеймса Тайта (приз Пулитцера, 1993 и премия за лучшую книгу США, 1994). Как и Бродский, я засомневался, что «Тайта являются стихами. Выяснилось, что теперь Джеймс и не настаивает на этом. Просто делает зарисовки или сюрреалистические репортажи. Пупырышков хайку не нащупать там подслеповатым традиционалистам-супрематистам хайку. В текстах Бродского тоже, впрочем, скорее, маэку, чем хокку. В Эдо конца XVII века и рабочие, и торговцы, и крестьяне любили кидать друг другу 14-сложные топики-маэку, ожидая ответов в размере 5-7-5. Как сообщает увесистый том Ко Дзи Ен (издательство Иванами Шотен, Токио, 1971), эта игра привела к возникновению сэнрю. Вдобавок, хокковые посылы в европейских текстах—это лакмусовая бумажка популярности – посылы к растительному и животному миру, к погоде и к временам года. Нет, не народный поэт наш Иосиф. Есть и юморные прорывы, но сколько завалов! И всё это наряду с впечатляющей техникой строф и реперных точек от древних греков и латинян.. Искусник! Но трудно понимать, что же он хотел сказать, где суть и где открытия. Иногда эти открытия выглядят как псевдооткрытия. Ни уму, ни сердцу. Эдакая вознесенсковщина, затейливость, раскачивания по простым законам гиперболизации, мандельштамовские криптограммы... В общем, похожие приёмчики современников, вероятно... «Я один в России работаю с голосу, а вокруг густопсовая сволочь пишет», – замечает Мандельштам в «Четвертой прозе». Да и у Бродского слышен мелос. Однако, сквозь патину времени от Мандельштама поступает больше чувства. Возьмите, например, «Колют ресницы». Вот в «Шатрах страха» [Н. Вайман, М. Рувин, Шатры страха, Разговоры о Мандельштаме, Аграф, Москва, 2011]: сказано: «Бродский много и бессмысленно болтал о «времени и пространстве», но суть в том, что время у него державинское, время-убийца, длящаяся смерть». Вычитал в эссе Бродского такую лемму «Время больше, чем пространство». Ну, уж! Есть ведь, господа хорошие, протяжённость – континуум времени-пространства. Могу вот рявкнуть «Прррострранство больше, чем время», которого, по утверждению некоторых мыслителей, вообще нет.
73 А теперь и пространство сливается со временем. Мощные телескопы уже видят рождение Вселенной. Пробьют ли куранты? вес снега на стрелке минутной. К Спасской башне! куранты бьют, пока я иду вверх по спуску Вглядимся в иосифово предложение вычесть из человека время, то есть, вычесть из меньшего большее и получить в остатке... слова (стихотворение «Йорк», посвящено Уистану Одену). Выходит, слова (отрицательной величины, а это забавно) остаются после того, как вычли память, вынули ленту видеозаписывающего устройства из черепушки. А по моему мнению, остаются не слова, а наваристый бульон, смешанный с желе (80 % воды). Эдакий ходячий монстр, Иван, не помнящий родства. Ходячий мертвец. Всё это не пойдёт. Это выверт. И как это так «вакуум постепенно заполняет местный ландшафт»? Как технарь, возражаю. Вакуум можно заполнять, но сам-то вакуум заполнять ничегошеньки не могёт. Вакуум втягивает. «Пустота. Летите, в звёзды врезываясь…» (И, как физик, сообщаю, что вакуум – это потенциал. Электрон может выпрыгнуть из пустоты, а потом дематериализоваться, уйти.) Так что, твоя небесная механика – это Ньютон, а мы при тебе, Иосиф, уже Эйнштейна штудировали. Ну ладно, стихослагатель ты отменный, рифмач обалденный, стилист европеянский, вернее, германический. Гармонический тож. Надо же, сердце своё надорвал. Питие. Дымление. А сидение – это второе курение. Убил себя. «Nobel, ma belle!», шутил И. Б. со студентками. Так как же всё-таки (второй мой заход) примирить его тронную речь на пьедестале Парнаса («Существовал, вероятно, другой путь – путь дальнейшей деформации, поэтики осколков и развалин, минимализма, пресекшегося дыхания. Мы отказались от него, потому что выбор на самом деле был не наш, а выбор культуры – и выбор этот был опятьтаки эстетический, а не нравственный») с доброжелательным отношением к вплетанию коротких волокон хайку и в русское рядно, и в англофонные шотландские пледы? А вот как примирить? Пусть ковыряются графоманы, пусть ищут зёрнышки. И, ещё, мне кажется, и эдак. Как-то я ехал с Кривулиным и Генделевым с фестиваля поэтов. Так вот, последний был возмущён некой особой, посчитавшей себя равной ему, Михаилу Генделеву. Задавака. Так и Бродский. Кесарю кесарево... Творец, носитель культуры или её – скромный – рупор, это всё семантика. Как говорят в Америке «Равенство некоторых людей выше и больше, чем у других». Но от хайковой атомизации развесистых молекул многостиший не уйти амбициозным властителям дум... (За исключением, впрочем, песенников, им можно почти всё). О, наворотил-наворотил наш новатор, измельчил и засыпал в окрошку, скажем, «Римских элегий». Прочтёшь, что остаётся?! Имена – Гораций, Колизей, Аргус, Карузо, «милый Ашкенази», Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия… И минималистские вкрапления самоцветных камушков в искусственный мрамор «Элегий». И экивоки, типа «Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны», «И несчастны, мы, видимо, оттого же». Ничего определённого. Раскачивает мудрец смыслы, бьют колокола... Не будут читать, Иосиф. Но ты это знал, ибо метушился. (Из мемуаров его гостя: "Если в нью-йоркской квартире не было телефонных звонков часами, то меркуриальный вундеркинд восклицал, «Поэзия никому не нужна!»”.)
74 Худ. Леонид Обольский «Рассвет в Венеции». Масло Худ. Леонид Обольский «Фонтан в Барселоне». Масло
75 Чечельницкая Паулина родилась в Молдавии. Выпускница Ленинградского педагогического института, преподаватель французского и немецкого языков. Репатриировалась в Израиль в 1991 году. Живёт в г.Тверия. Публикуется в альманахах и журналах Израиля, России, США. Автор четырнадцати книг поэзии и прозы, в том числе сборников пародий и пяти книг для детей. Постоянный автор Ежегодников издательства Э.РА и сборников юмора «Израиль улыбается». ЧЕТЫРЕ ЖЕНЩИНЫ ЭДИКА СНИЦЕРА Он был невысоким, худосочным. Всегда, с самого детства. Когда шагнул в юность, увидел, что почти не изменился: ни роста, ни стати. Очки в круглой оправе. Редкие волосы. А вот лицом удался: прямой нос, серые внимательные глаза, умный лоб. Но лоб девушек не интересовал, а остальное у Эдика было мелким и незначительным. Девушки обегали Эдика взглядом и равнодушно отворачивались. Когда он появился на свет, родители решили дать ему какое-нибудь необычное имя. И дали: Эдмунд. Может быть, в честь дедушки Мони. Моня, Эдмоня, Эдмунд. Или из других соображений. Наверно, папа с мамой думали, что вот придёт время, родится у Эдика сын и назовут его Феликсом. Будет полный тёзка прославленного чекиста. Но Эдик не спешил осчастливить родителей внуком. Да и Эдмундом его никто не называл, даже мама. Эдик и Эдик. Работал он фельдшером на «Скорой помощи», получал смешную зарплату. Не спасали ни дежурства, ни ночные смены. Поэтому одевался он не просто скромно – никак. Какието брюки, какая-то рубашка. На ногах босоножки – в любую погоду. А вокруг уже носили кроссовки, джинсы. Эдику было всё равно: материальное его не заботило, а душа устремлялась высоко, откуда мельтешение вокруг модных тряпок было незаметно. Эдик увлекался философией, мечтал о переустройстве миропорядка. Читал до одури, искал истину. Отработает ночь – и в читальный зал. Там тихо, благостно, каждый занят своей книжкой, на Эдика никто не смотрит. Эдик садился в уголочке, втягивал голову в плечи и замирал на несколько часов. Впитывал знания, наполнял себя до краёв. Неохотно возвращал стопку книг Шурочке, библиотекарше. – Ой, Эдик, какие книги вы читаете! Их, кроме вас, никто не берёт, – восхищалась она. Эдик становился рядом и начинал что-то объяснять Шурочке. Та мягко улыбалась. Кивала головой. Ему казалось, что она его понимает, как никто. Эдик влюбился в Шурочку, но чувства свои скрывал. Единственным доказательством его любви была верность – он знал все шурочкины выходные и появлялся только тогда, когда она была на смене. Иногда ему приходила в голову мысль пригласить Шурочку куда-нибудь. Например, перейти мост через реку и нарвать лесного кизила. Или на велосипедах съездить в соседнее село. А потом он узнал, что Шурочка вышла замуж за военного и уехала из их города. – Она предала меня, – жаловался Эдик другу Мишке. – Сначала дала надежду, а потом выбросила её на помойку.
76 – Ну и чудак ты! – удивлялся Мишка. – Если у тебя есть чувства, нужно сразу хватать быка за рога и вести в хлев. – То есть жениться? – уточнял Эдик. – А если просто дружить? Делиться своими мыслями, сочувствовать друг другу? – Тогда всегда найдётся кто-нибудь, кто уведёт. Понял? Эдик затаился, спрятался в свою раковину. Мишка решил помочь другу. – Хочешь, познакомлю с девушкой? Только ты женись на ней, она порядочная, так гулять не станет. Мама поддержала Мишку, даже настояла, чтобы Эдик привёл девушку домой. – А мы к бабушке ночевать пойдём, – добавил папа и похлопал сына по плечу, как бы ободряя его. Девушка оказалась крупной девахой, на голову выше тщедушного Эдика. – Тамара! – громко сказала она и с сочувствием посмотрела на хозяина. – Эдмунд, – запинаясь, ответил Эдик и протянул руку. – Сницер. – А если без выпендрёжа? – Тамара шагнула за порог. – Короче, как тебя мамка называет, болезный ты мой? – Эдик, – еле слышно сказал Эдик. – Ой ты мой маленький, – кривляясь, запричитала Тамара. – Ну, показывай свои хоромы! Одним словом, где жить будем? Эдик осмелел. – Так сразу и жить? А если я Вам не понравлюсь? – Понравишься, понравишься! – успокоила его деваха. – Вон у вас сколько места. И кухня отдельная. Сейчас такая квартира редкость. А я в общаге живу. Надоело. Тамара прошлась по комнатам, отворила дверь на балкон. – Годится! Ну, чем угощать будешь? – И уселась на диван. Эдик подавленно молчал. – Та-а-к, – сказала Тамара, – значит, к приходу невесты ничего не приготовил. Хорош гусь. А мне Мишка сказал, что ты не жадный. Обманул, скотина! Решил сбагрить меня на шармачка. Я этому Мишке яйца оторву! – Не нужно отрывать, – наконец подал голос Эдик. – Если хотите, я за водкой сбегаю. – Если бы я ждала от каждого, что он мне поднесёт, до сих пор бы в девках сидела! – Тамара достала из сумки два портвейна, пачку печенья «Спорт» и кулёк конфет «Весна». – Всё сама, всё сама! На что вы, мужики, только нужны? Не понимаю! – Она легко, привычным жестом, открыла бутылку, разлила вино по чашкам из сервиза: – Ну, будем! Утром Эдик обнаружил себя в жарких тамариных объятьях и ужаснулся: «А вот теперь никуда не денешься! Придётся жениться. Прощай, свобода, покупка магнитофона и поход в Карпаты!» Тамара завозилась и закинула на него ногу. Что ж, имеет на это право. Он сейчас её собственность. Тамара почмокала, зевнула и открыла глаза. – Лапусик, что смотришь на меня, как Ленин на буржуазию? Да не съем я тебя, не съем! И вообще, я выходить замуж за тебя передумала! На фига зайцу стоп-сигнал! Я к Мишке обратно вернусь. – Вы уверены в этом? – возрождаясь к жизни, спросил Эдик.
77 – Да пошёл ты! – вдруг рассердилась Тамара. – Интеллигент хренов! Все вы евреи такие! – И неожиданно добавила на идише: – Шлимазл! Эдик перестал думать о любви. Приходил на пляж, садился в тени и уносился в иные миры, где женщины были изящны, нежны и бесплотны. Грубая действительность врывалась в его видения. Однажды Эдик заметил, что место под его навесом занято. Так он познакомился с Элеонорой. У неё была дочь лет шестнадцати, своевольная девица с капризным личиком. Дочь всё время где-то пропадала, потом приводила к ним своих великовозрастных кавалеров, многозначительно хихикала и, виляя тощими бёдрами, вновь исчезала. Элеонора тихо жаловалась Эдику, просила совета. – Не интересно ей со мной. Совсем от дома отбилась. – Дайте ей нагуляться. Сейчас их время. – Эдик имел в виду всех молодых. Себя он из молодых давно убрал. – Стройте свою собственную жизнь. Муж и жена – одна сатана, а дети – совсем другая. Элеонора смеялась. – Ну и шутник вы, Эдик! Где вы здесь видите мужа? Никакого мужа нет. Развелись мы. Эдик подумал, что он мог бы жениться на этой милой женщине, вместе с ней воспитывать дочь. Хотя, что там было уже воспитывать? Сложившаяся эгоистка! Ну, тогда бы они вместе с Элеонорой противостояли её эгоизму. Создали бы коалицию, поддерживали бы друг друга. Дочь – на гулянки, а они вдвоём слушали бы по вечерам записи Высоцкого, а по воскресеньям часами гуляли бы вдоль берега реки, спотыкаясь о камешки и вытряхивая сухие травинки из обуви. Он держал бы её за изящные пальцы, а она отвечала бы ему лёгким пожатием. А потом Элеонора перестала приходить на пляж. Эдик узнал, что она уехала в Израиль. Рассказывать об этом и жаловаться было некому: Мишка, женившийся на Тамаре, отвалил в Австралию. Состарившиеся родители слушать ни о чём не хотели и бубнили в один голос: «Пора обзавестись семьёй!» Когда Эдику исполнилось пятьдесят, он встретил Аллу. Она была младше его на шесть лет. Невысокая, худощавая, Алла походила на состарившуюся девочку. К моменту знакомства она успела дважды побывать замужем. Наступали непростые времена: безденежье, страх за свою жизнь, отчаяние. Алла сразу взяла ситуацию в свои маленькие ручки. – Давай жить вместе, – предложила она Эдику. – Вместе? – растерялся Эдик. – Но я ещё не готов к этому. – Ты что, никогда не был женат? – удивилась она. – Так вышло, – вздохнул Эдик. – Зато теперь у меня есть опыт. – Опыт – это то, что получаешь, не получив того, что хотел, – загадочно сказала Алла. «Ого!» – подумал Эдик. – Так как насчёт моего предложения? – в голосе Аллы появились нетерпеливые нотки. Чувствовалось, что упрашивать она не привыкла. – По рукам? – Зачем тебе я? Некрасивый. Не умею зарабатывать. – На тебя можно положиться, – похвалила Эдика Алла. – Поможем друг другу пережить трудные времена. А потом, если захочешь, уедем заграницу. Эдику не хотелось ничего менять в своём существовании. Он продолжал работать на «Скорой», в свободное время ходил на могилу к родителям, торговал на рынке книгами,
78 боролся с рэкетом. Выживал. Алла внесла в его душу сумятицу. Он понимал, что если этой миниатюрной брюнетке сию минуту не ответить, она развернётся и уйдёт. Нужно было принимать решение. – Для этого я должен на тебе жениться? – Зачем? – изумилась Алла. – Просто будем рядом. А если уедем как одна семья, получим маленькое пособие. Невыгодно. Алла знала жизнь намного лучше Эдика. – В Израиле нам делать нечего, – заявила она. – Там сейчас столпотворение. Пирог уже поделён. Нет, туда мы не поедем. – А куда? – изумился Эдик. – Что-нибудь придумаем. Они эмигрировали в Германию, каждый сам по себе, но держась друг за друга. Германия не поразила воображение Эдика. Баварский городок Хоф, в котором их поселили, был далеко от туристических центров, тих и провинциален. Соседи по дому, в своём большинстве местные немцы и турки, называли Эдика Эдмундом. Именно так, как об этом мечтала его мама. «Гут морген, герр Эдмунд!» Аллу они никак не называли. Алла плохо знала язык и старалась ни с кем не общаться. Ходила по магазинам, покупала вещи, продукты и возвращалась домой. Здесь она включала компьютер и часами болтала по Скайпу с друзьями из Израиля. Эдик жил этажом выше, в однокомнатной квартире, в которой было всё необходимое для нормальной жизни. Но в этом нагромождении мебели и суперсовременной аппаратуры не было души и ощущения устроенности. Весь год Эдик экономил на еде и одежде и зимой прилетал в Израиль. Алле объяснял, что плохо переносит баварские морозы, простужается. В Израиле, из аэропорта Бен-Гурион, Эдик отправлялся на север страны и поселялся у Элеоноры. Той самой Элеоноры, которую он долго искал и случайно, через знакомых, обнаружил в маленьком городке Кацрин на Голанских высотах. Элеонора варила ему диетические супчики, учила ивриту и выгуливала в парке. С ними, держа Эдика за руку, шла четырёхлетняя элеонорина внучка Ноа и болтала без умолку. По пятницам Эдик ходил в синагогу. Вокруг него, раскачиваясь, громко молились сефардские евреи. Он не знал их языка, но чувствовал, о чём они просят Бога. К глазам подступали слёзы. Это были его самые счастливые три месяца в году.
79 Елена Текс (Романенко) Живёт в Хайфе. Автор четырёх сборников стихов. «Мой сад камней» 2013г. «По лабиринту чувств блуждая» 2015г. «Зачем хочу взорвать болото» 2020г. Книги переводов стихов Лины Костенко на русский «Двори стоять у хуртовині айстр» 2021г. Автор стихов в альбоме «Сердце мудрых в доме плача» 2017г. Публикации в двухтомнике СРПИ «Проза» и «Поэзия», в сборнике фантастики «Не здесь и не сейчас», в альманахах «Хайфские встречи» и «Поэзия» США, Калифорния КОГДА НИБУДЬ Когда-нибудь, может, завтра, А может, уже сегодня – Приду в какую-то лавку, В которой сидит старичок… Он вопросительно глянет Немного печальным взглядом, Будто заранее зная, Какой у меня есть товар… Растерянно озираясь, Я расскажу ему тихо, Что принесла своё время, В котором была не одна… Оно будет старым, рваным, Небрежно судьбой зашитым… Спросит старик с сожаленьем – Ну, что за него тебе дать? – А можно мне взять другое Время для будущей жизни? – Спрошу я его смущенно… Но он, покачав головой, – Трясущимися руками Протянет мне медный грошик, Сказав: «Это все, что могу Тебе предложить я взамен. На память о прошлой жизни И о потерянных днях…»
80 ВМЕСТО ЗОЛОТА Вместо золота – золотуха, В сердце – пепел вместо огня… И навязчивая, как муха, Будоражит память меня. В прошлом – времени бесконечность, Нынче – пропасти пустота… И куда подевались беспечность, Ясность жизни, слов простота? Что-то всё же случилось с нами, День приходит, суров и мглист. И лежит ковром под ногами Жизнь, свернувшись в пожухлый лист. ЖДАТЬ, ИМЕТЬ НА ЧТО-ТО ВИДЫ Ждать, иметь на что-то виды? – В луже нечего удить. Ноют старые обиды – Прежних чувств не разбудить. Зонтик сломан, вымок плащик… В нашем ворохе страстей – Меланхолия всё чаще, Солнце светит всё скудней. Клятв обманных и объятий Позабыт давно язык. Ты живёшь, мой друг заклятый, Только так, как ты привык. Не прощает, не простит – Укоряет наша память. И слезою свет застит, И, как дворник, листья палит, Палит души и сердца – Требует забыть былое. И терзает без конца, И лишает нас покоя. Дом мой, там волчица выла, Стороною обойди. Я забыла, как любила… Проходил – и проходи.
81 СОВСЕМ НЕ ВЕРИЛА В ПРИМЕТЫ Совсем не верила в приметы И сомневалась в силе карт. Я верила, наступит март, Несущий нам весны приветы. А в них всё тайное: желанья, Припухлость почек, пенье птиц – Природы пробужденья – блиц И счастье нового познанья! Как мне хотелось всё и сразу, Лишь руку к небу протяни – Тебе откроются пути, Невидимые раньше глазу! Я думала, что всё успею… Но жизнь велит мне строить гать* И предлагает убегать – И это то, что я имею. А в суете неярких буден, Во времена тревожных Лун, Приходит март как плут и лгун: Чего хочу, того не будет… *Гать – настил из брёвен для проезда через топкое место. Я ТОБОЙ ПРИРУЧЕНА Я тобой приручена: ем с руки, бегу на голос… Я тобой обречена на любви упавший колос… Я тобой измучена: ты со мной всегда небрежен… Я тобой приучена, что разрыв наш – неизбежен!
82 Анатолий Зусман родился в Ростове-на-Дону в 1936 году. Закончил Политехнический институт. По профессии – инженер-электрик. Проектировал строительство тепловых и атомных электростанций по всему Союзу ССР, а также строил тепловые электростанции во Вьетнаме и Аргентине. Репатриировался в 2005 году. Написал романы «Одиссея далёкого предка», «Диктатура информации», «Параллельные линии не пересекаются», «Возмездие», книги повестей и рассказов. Совместно с Еленой Кутиной издал сборник стихов «Старый альбом». Им написаны восемь пьес, три из которых были поставлены на сценах Бейт-оле и Молодёжного центра в Тверии, а также в Ашкелоне и Натании. ЧЁРНАЯ МОЛЬ Олечке Мильгром С любовью… «Ты должен понять, о чём говорится в этом письме!» – резкий чуть гортанный голос вывел меня из состояния блаженного спокойствия. Я вздрогнул. Ещё секунду назад всё моё внимание было устремлено на шахматную доску. На ней стояла задача, над решением которой я бился уже не один день. Чтобы никто не мог мне помешать, я удалялся в глухую часть сквера, где частенько любил коротать время после завтрака. Продолжая думать над задачей, я недовольно уставился на особу, потревожившую мой покой. Передо мной стояла незнакомая женщина. В руках она держала письмо. На вид ей могло быть как тридцать, так и с тем же успехом сорок и даже пятьдесят лет. Я напряг память. Нет, я решительно не знал эту женщину. Хотя, признаюсь, что-то неуловимо знакомое промелькнуло в её лице. – Простите, – сказал я, – вы, кажется, спутали меня с кем-то. Последние сорок или даже больше лет я никому писем не посылал и ни от кого их не получал. Да и писать, по правде, мне некому. Говоря так, я, вероятно, непроизвольно выразил на лице те чувства, которые овладели мной после такого непочтительного обращения на «ты». Поэтому, не дожидаясь ответа на свои слова, тут же добавил. – И я уже давно никому ничего не должен. Так что, извините, вы обратились не по адресу. Я уже хотел вновь углубиться в шахматную задачу и, глядя на незнакомку, дал понять, что мне нет до неё дела. Однако, судя по дальнейшему продолжению, мои слова не возымели на женщину никакого воздействия. – Нет, я не ошиблась! Именно ты мне и нужен. И мог бы, хотя бы из вежливости, предложить присесть рядом. – Я вас не знаю! Вы же видите, я занят. И мне, действительно, нет дела до вашего письма. – Ты меня не знаешь… – Я услышал всё тот же гортанный смех, который резко оборвался. – Да мне всё равно, знаешь ты меня или нет. Бери письмо и думай, как жить дальше. А, впрочем, будешь ты думать или нет, это уже не моё дело. Я тебе письмо передала. Теперь
83 это – твоя забота. Я понял, что шахматного променада сегодня не будет. Меня это, в принципе, не тревожило. Шахматы никогда не играли в моей жизни большой роли. Так, игра – не больше. За игрой хорошо убивалось время, которого, с некоторых пор, у меня оказалось предостаточно. Но мне был очень неприятен тон особы, именно, особы. И невероятная её настырность, граничащая с неприкрытой грубостью. – Короче, забирай своё письмо, мне недосуг с тобой препираться. Нужен ты мне очень! Она, буквально силой, всунула мне в руки письмо и тут же удалилась. Я посмотрел ей вслед, и снова что-то знакомое шевельнулось в моей памяти. Она, несомненно, напоминала кого-то, но кого я вспомнить не мог. Хотя совершенно точно знал, что эту женщину видел впервые в жизни. Итак, она ушла, а в моих руках оказалось письмо. Мне совершенно не хотелось его открывать, настроение было вконец испорчено, и я решил, что открою его, придя домой. Сколько ещё времени я просидел на скамейке, не знаю, но никак не меньше часа. И всё размышлял, пытался вспомнить, кого же напоминала мне эта женщина. Ни о чём другом уже не думалось. Наконец, я встал, решительно отбросив все попытки потревожить давно не тренированную память, и отправился домой. Войдя в дом, я подошёл к письменному столу и вскрыл конверт. К этому времени любопытство одержало верх над моими сомнениями: открывать или не открывать. В руках оказался лист белой плотной бумаги хорошего качества. Ровные ряды мелких букв, написанных почти каллиграфическим почерком, вызвали некоторое уважение к автору письма. Определённое сожаление я испытал, глядя, что письмо написано на французском языке. А мои познания в нём за долгие после школьные годы заметно испарились. Как говорила моя бабушка, я успел забыть больше, чем знал когдато. И вот франко-русский переводчик раскрыл содержание письма. Вспомнив недобрым словом, в который раз, составителей программы перевода, я с трудом пытался осознать, что же написал неизвестный мне автор. Уж не знаю, почему, но некоторые слова программа вообще перевести не смогла. К этому времени я уже порядком устал и отложил продолжение работы с письмом на потом. Вы знаете, что такое «потом»? Когда забываешь, что ты ел всего час назад. За накопившимися делами я совершенно забыл о письме. Хотя нет, я думал о нём, но что-то мешало взяться за него. Вероятно, всему в этом мире есть своё время. И время чтения пресловутого письма подошло. Я это почувствовал как-то сразу, едва проснулся. С некоторым волнением вглядываюсь в текст. Вполне возможно, что другой компьютерный переводчик сделал бы перевод совершенно иного толка. Но пока что я осваивал то, что было передо мной. Попытаюсь донести до вас его смысл, если он вообще существовал. В самом начале письма не было какого-либо обращения. То ли ко мне, то ли не ко мне. Кому писал адресат, что он хотел сказать, об этом не было ни слова. Только набор, мало согласующихся, фраз. «Ты должен понять! Непременно! Это вопрос жизни и смерти. Это не так трудно сделать, ибо это витает повсюду. Запах! Я его чувствую. Где-то что-то горит. Огонь медленно захватывает землю. Говорят, что нет ничего страшнее огня. Я не верю этому. Страшнее его –
84 жизнь. Да-да, именно жизнь. Кто-то придумал, что жизнь прекрасна. А она страшна. Ты не можешь не знать этого! Я брожу по ночным улочкам Петербурга. В простенках между домами временами на меня одним глазком смотрит сквозь мрачные тучи луна. Она то глянет, то сразу же скроется. Порывистый ветер вывернул мой зонт и на меня вылился поток воды. Она пропитала всё вокруг, была надо мной и подо мной, и во мне. Жизнь медленно, капля за каплей, покидала меня. Я присела на бордюр и закрыла глаза. Сердце работало с перебоями. Почему я не умерла? Не знаю. Значит, я тогда не всё ещё испытала… Одиночество. Кто не познал, что это такое, никогда не поймёт моё состояние. Состояние между жизнью и смертью. С одной стороны – это уже не жизнь. С другой – ещё не смерть. Это ожидание. Ты вздрагиваешь от малейших шорохов. Страх сковывает сердце. И только стакан холодного бренди пытается вернуть тебя обратно. И ты пьёшь, пьёшь, пьёшь! Рука тянется к стакану, Всё бессмысленно, не так. И мне не пропоют осанну, Свет исчез, остался мрак… Вот что такое одиночество» ... Я отложил письмо. Моя голова гудела от прочитанного. Зачем мне всё это? И что связывает три непохожих абзаца между собой? А ведь автор письма что-то хотел сообщить. И тут же снова возникла самая естественная мысль: зачем мне всё это нужно? Огонь и жизнь, Петербург и одиночество. Нет, надо будет дочитать до конца. Когда-нибудь… дочитать. Странная штука – человеческая судьба. И сколько необъяснимых событий встречается на её пути. Почему я сразу не дочитал письмо до конца? Ведь оставалось совсем немного. Но что-то же не дало этого сделать. Сейчас я понимаю, тогда ещё не подоспело время для прочтения. Сколько прошло с той поры дней, не знаю. В старости дни пролетают так быстро, что их отсчёт определяют только по ежемесячным хождениям в поликлинику за лекарствами. О письме я не вспоминал. Жизнь текла по давно накатанной колее, в которой места письму не было. И вдруг, как будто что-то ударило меня. Я мгновенно, как удар током, осознал: надо срочно дочитать письмо. Обязательно дочитать! Почему – не знаю. Но я это почувствовал как-то сразу. Не вчера. И не завтра… Именно сегодня! Вот только письма нигде не было. Моё сердце начало бешено колотиться, мысли путаться – письмо! Я перерыл всё, перелопатил груду бумаг, как всегда, валявшихся в беспорядке на столе. Нашёл даже то, что считал давно и безнадёжно потерянным. Письма не было. Я уже начал приходить в отчаяние, как взгляд упал в корзину для черновиков, приготовленных к отправке в мусорный бак. На дне лежало письмо. Дрожащими руками я достал его оттуда и начал читать. «Дороги… Нескончаемые дороги. Тебе кажется, что ты идёшь по прямой дороге, но это совершенно не так. Время от времени попадаются развилки. И ты сворачиваешь, сворачиваешь, сворачиваешь. И та, бывшая когда-то главной, остаётся далеко позади. И на неё уже никогда не повернуть. Не вернуться. И остаётся только запах. Неуловимый, неистребимый запах прошлого. И сквозь мрачные тучи одним глазком, как тогда, будет светить всё та же странница-луна. А дождь с порывистым ветром снова вывернет на Дворцовой площади, но
85 уже чей-то другой зонт. И в итоге… одиночество». На этом письмо закончилось. Я долго сидел, держа в руках неизвестно кем посланное мне письмо и думал. Нет, я уже знал всё, что хотел сказать, и сказал, мне автор. Я просто сидел и держал в дрожащих руках лист белой плотной бумаги. Затем встал, взяв ножницы, порезал письмо на мелкие кусочки и бросил их в корзину для черновиков. Чтобы избавиться. Навсегда! Потом подошёл к буфету, достал большой хрустальный фужер, машинально протёр его. Наполнил холодным из холодильника светлым, почти прозрачным вином. И медленно, очень медленно, выпил содержимое до дна. Жаль, но это было только вино. Я знал, почему мне, именно мне, написал эти строки неизвестный автор, и что я должен понять, прочитав его. Я молча сидел за столом. Я понял всё... *** Запах… Как я мог забыть его?! Это был удивительный день. Небо – ярко синим. Синева пробивалась сквозь белые пушистые почти невесомые облака. Она мне улыбалась - синева. Я это чувствовал точно так же, как если бы к моей руке прикоснулась бабочка. Почему именно бабочка, не знаю, но ощущение было таким же. Уходящее солнце пряталось за высокими домами. Оно ещё грело, но не сжигало. Уходящее солнце уходящего лета. Я вдыхал запах волос, смешанный с запахом её любимых духов. И, признаюсь, не видел ни синего неба, ни белых, пушистых облаков. И мне не было дела до закатного солнца. Я держал в своих руках самую красивую, самую прекрасную девушку на свете. Моё сердце разрывалось на части. Я знал, что через час, может два, я навсегда потеряю её. Навсегда. Я любил. Любовь пожирала меня изнутри, горела ярким пламенем, не давала дышать. Я хотел умереть рядом с ней. Умереть! Ведь, что значит жить, если не рядом с ней. Но я не мог видеть возле неё никого больше. Кроме себя. Это было невыносимо. С некоторых пор она, страдая сама, заставляла страдать и меня. И тогда я принял решение. Уйти! Забыть! Если нельзя умереть, то уйти и забыть… Сколько с той поры прошло лет? Столько не живут. Целая жизнь. Прошла, понимаете, прошла жизнь. Из памяти выветрилось её лицо, забылся голос… Но всю жизнь кололо сердце. Оно не смирилось с моим решением, не захотело. Так и прожил долгую жизнь, борясь со своим сердцем. Эта борьба изнурила нас обоих, иссушила, выпотрошила. И остались старик и его старое сердце. И вот теперь – это письмо. Как удар колокола. Значит, её больше нет?.. Я это понял сразу, едва дочитал послание до конца. Боже, как сильно болит сердце. Боль подступила к горлу. Это была последняя ниточка, державшая меня столько лет на плаву. И смыслом всей моей жизни. Значит, я свернул не на ту дорогу. Но так и не ушёл. Не смог. Свернул… и не ушёл. Только понял это слишком поздно. Запах! Это же был её запах. У той незнакомки был её запах. Волос, смешанный с её любимым запахом. Я попытался вспомнить название, но оно ускользало точно так же, как и сам чарующий аромат. Он был здесь и в то же время исчезал, как только вы его начинали чувствовать. Вспомнил. Грас! Да-да. Духи были из этого знаменитого французского городка. И назывались «Любимый букет императрицы». Как давно это было! Я вспомнил его! Да разве я мог его забыть. Ведь я засыпал с этим запахом и просыпался вместе с ним. Я закрыл глаза. Чтобы снова увидеть её… И тот последний вечер. Скажите! Что делать на чужбине молодой красивой женщине, дочери, пусть бывшего, но
86 всё-таки, камергера при императорском дворе, если её с детства учили разным изящным манерам, иностранным языкам, бальным танцам и основам флирта с офицерами. Остальное не требовалось. Ведь только так можно было себе найти достойного жениха. А я и был тем женихом. Камер-юнкером. Подающим надежды. И меня, как и её, ожидало прекрасное будущее. Если бы не «вся власть советам!» Мы встречались только днём, ближе к двум часам пополудни. Все ночи у неё были заняты. Вывеска на входе её заведения: «Кабаре первого разряда». И рядом фотографии девочек. Оттуда. Там же и её, ещё дореволюционная, фотография. С большой русой косой. Каждый вечер я провожал её до входа в кабаре, она скрывалась за массивной дверью, а я оставался стоять. Стоять и смотреть, как туда входят импозантные, как правило, немолодые мужчины в дорогих костюмах, лакированных штиблетах, уверенные в себе и берущие от жизни всё. В том числе и девочек. В этом очень дорогом заведении. Я хотел туда попасть, одним глазком взглянуть на всё, что там происходит, увидеть любимую женщину. Но я был человеком другого круга, других средств. И я ходил по тротуару. Это было всё, что мне оставалось, и смотрел на пары, выходящие поздно ночью из кабаре и в дорогих авто растворяющиеся в черноте ночи. Иногда я видел и её. Но только издали. Она не разрешала мне подходить близко. Её бы уволили. Её увозили, а я, как побитая собака, плёлся в нашу конуру и ждал. Ждал её прихода. Утром, под звуки клаксона, она приносила с собой вкусную еду, свежесть парижского утра и её неповторимый, но уже новый, запах – волос, французских духов, смешанных с ароматами дорогих коньяков. День был нашим. Иногда она рассказывала мне, правда, без подробностей о том, что происходило за массивными дверями. И ещё. Она пользовалась большой популярностью, так как исполняла, всегда с успехом, песню. Напевая её мне, она этой песней сдавливала моё сердце. Мне казалось, что она насмехается надо мной. Учит жить также как те, кто заказывает и песню, и её, мою девочку. Здесь, днём, со мной она была дочерью камергера. А там – чёрной молью, «феей из бара» … А у швейцара за спиной висел ценник. Она была дорогой «молью». Так мы жили. Она зарабатывала деньги, я их тратил. Без спиртного я уже не мог. Хотя, что я говорю. Ни я, ни она, никто из нас тогда не жил. Мы продолжали любить друг друга, мы судорожно цеплялись за воспоминания о той жизни, канувшей в прошлое, которой больше никогда не будет. Наша любовь с чужими ароматами была невыносима. И мы это знали. Но, как утопающие, цеплялись друг за друга. И вместе погружались в бездну. Так продолжалось до вечера… И я снова стоял под массивными дверями, без этого я уже не жил, двери стали моей судьбой… Это письмо вернуло меня в ту проклятую жизнь. Как я старался забыть о тех днях и ночах, вычеркнуть их из жизни. А вот, не получилось. Слова той песни я пронёс через всю жизнь. Пронёс вместе с запахом её кожи и пьянящих ароматов. Оставаясь один, я иногда позволял себе напевать отдельные куплеты, пытаясь понять глубины падения великого русского света за рубежом. «Вы мне франками, сэр, за любовь заплатите, А всё остальное дорожная пыль».
87 Я ещё тогда хотел понять, почему богатые французы заказывали часто именно эту песню? И мне кажется, что только сейчас, читая письмо, я понял почему. Это может показаться странным, но они, эти недобитые французы, через слова, музыку и прекрасную русскую женщину, которая пела, хотели проникнуть в русскую душу. Говорят, что русская душа – это Достоевский. Нет, ошибаетесь, господа! Это та самая песня. К сожалению, я понял всё, о чём сейчас вам говорю, слишком поздно. Только, когда песня всколыхнулась в моей памяти и этим письмом, как катком, прошла через мою душу. А тогда… я не выдержал, встал и ушёл. Навсегда. Вы думаете, я убежал от неё? Я убежал от себя. Без оглядки. В чёрную пасть страшной и безжалостной жизни. Ведь так жить я больше не мог: в любви и ненависти. Ненависти и любви… Дороги, дороги, дороги… вы спросили, причём та женщина, передавшая письмо? Что вам сказать, а, может, то была и вовсе не женщина. Сейчас я думаю, что она, словно призрак, возникла и вскоре исчезла. И растворилась, как в ночи туман. В ночи уходящей жизни. Вместе с неповторимым запахом. Худ. Леонид Обольский «Утро в парке». Масло
88 Клёнова Людмила родилась и училась в Харькове. Закончила Харьковский Институт Искусств. Педагог, пианистка, концертмейстер. Поэт, прозаик. С 1999-го года живёт в Израиле (г. Ашкелон). Десять изданных сборников (1998 - 2011 г.г.) И совсем новые (2022г.) – «По чёрно-белым клавишам души» (поэзия) и «Сказка Ольенны» (проза). Лауреат международных поэтических конкурсов и всеизраильских фестивалей искусств. Победитель в номинации «Живое поэтическое слово» (2014 год); Председатель жюри Полуфинала Грушинки 2012-15 гг. в номинации «Поэзия». Член жюри Финала фестиваля им. В. Грушина (2017-20 г.г.) Награждена медалью «За заслуги в культуре и искусстве» МСП «Новый Современник» ОДНОЛЮБЫ Все мы, в сущности, однолюбы… Остальное – лишь боль: «Забыть…» И целуем чужие губы, и вплетаем чужую нить в полотно наших дел и будней, в каждодневный забот поток – и отчаянно, горько любим тот – забытый почти – глоток золотого, хмельного счастья – и сияние звёздных глаз… И дрожит тетивою: «Здравствуй…», где-то в сердце, грозя упасть в бесконечность воспоминаний, в безнаказанность жарких снов… Что ты делаешь в жизни с нами, ТА, единственная, любовь? Отчего не отпустишь душу, продолжая болеть внутри, не выплёскиваясь наружу, только сердцу веля: «Гори!» Умирает оно безмолвно, остаётся строкой… И вот снова катятся эти волны – словом… Сказкой… Штормами нот… И не вынырнуть, и не выплыть… Храм, построенный на крови… … Есть вискарь… Не хотите ль выпить?.. Остальное – лишь боль: «Живи…»
89 КАСАНЬЕ МУЗЫКИ И было Музыки касанье. Сначала – Музыки. Потом Нежданно вспугнутою ланью Забилось сердце. И никто Не мог сказать, откуда звуки Узнали всё о нас двоих. Но отозвалась память гулким Далёким эхом – словно стих Звучащий прежде мерный рокот Волны тяжёлой, зябких дней, Что затопили мир до срока, Где, как по углям, всё больней Был каждый шаг… Но, если честно, Не время – Музыка мой врач, В ней исцеляют звёзд оркестры И птиц целебный хор с утра… Из васильковых летних ситцев, Где жив немыслимый закат, Твои мелодии, как птицы, Летят ко мне издалека. И прогоняют все печали От слов и бед, наискосок, До тех минут, когда ночами Горячий шёпот невесом… К ПОЛНОЧИ Ты погаси янтарную свечу – Мне даже этот тихий свет мешает... Пусть Полночь, словно бабочка большая, Прильнёт беззвучно к тёплому плечу... И в этой необъятной тишине, В волшебном полусне прикосновений, На полувдохе сказочных мгновений Ты – молча – полускажешь что-то мне... И я прочту – губами на губах – Твоих желаний жаркие молитвы – И с темнотой безлунной будут слиты Восторг... И нежность... И бессонный страх, Что эта не погасшая мечта В реальность никогда не воплотится... А Полночь, обернувшаяся птицей, Уже взлетает с Лунного Моста...
90 Но всё она запомнит... Я хочу Опять в её горячие ладони – Чтоб в темноте глубокой и бездонной Шептать беззвучно звёздному лучу Твои слова... КРИВЫЕ ЗЕРКАЛА Овал мерцает призрачно и странно... И, словно в бездну, страшно заглянуть В его зеркальный омут, где туманный Клубится морок – И скрывает суть... Но, осмелев, тревожно бросишь взгляд ты – И отшатнёшься в ужасе назад: Пространство криво в клетке линий сжатых, Где вертикали Сломлено лежат... Там отраженья лик переиначен... Там Время глухо. Там Часы стоят. Там свет от мрака отличить – задача, Там деформаций торжество... И рад В гримасе губ, в изломанной улыбке Оскалить зубы искажённый рай; Там все слова растянуты и зыбки; Там хруст стекла в ладонях... Открывай Дорогу в ад, мой зазеркальный мачо, Мой друг и враг – крылатый и босой – Мне не узнать тебя... Но строчки плачут И оседают светлою росой За совершенства гранью нереальной, Где отразится Правда... Где чисты Глаза небес, открытые зеркально – Как изначально Чистые Листы...
91 Ландбург Михаил (род. 28 апреля 1938, Шяуляй, Литва) – прозаик, тяжелоатлет. В 1945-1972 годах жил в Вильнюсе, в 1962 году – окончил филологический факультет пединститута. Преподавал русский язык и литературу. Был чемпионом Литвы в наилегчайшем весе по тяжёлой атлетике (штанга). С 1972 года — гражданин государства Израиль, где был чемпионом по тяжёлой атлетике и в дальнейшем тренером молодёжной сборной: команда несколько раз участвовала в чемпионате Европы. Публиковался в журналах: «Мосты» (Германия), «Стрелец» (США), «Другие берега» (Италия), «День» (Бельгия), «Kulturos barai» (Литва). НА ХОЛМАХ, ГДЕ МШИСТЫЕ ВАЛУНЫ Увидев на пороге комнаты парня с винтовкой, женщина тут же догадалась, что война за Независимость окончилась. – А где он? – спросила она. Парень сказал: – Твой муж остался там… – Остался? – Остался! – Там? – На холмах, где большие валуны… – парень прикусил губу. Женщина покачала головой и отошла к окну. – На холмах? – Легионеры забросали нас гранатами… – Могила моего мужа на холмах? – После гранат легионеров, там уже ничего не… Мы едва успели оттащить раненых…- парень надолго замолчал, но, заметив стоящую возле стены детскую коляску, заставил себя улыбнуться. – Живите ещё! – сказал он, уходя. Женщина отошла от окна лишь под утро, когда вдруг почувствовала, как её мозг раскалился от мучительно сверлящей мысли о том, что отныне она навсегда свяжет себя с тем, что осталось там, на холмах… * * * В один из весенних дней, когда земля под Иерусалимом подсохла, она взобралась на холмы не одна, как делала это обычно, а вместе с пятилетней девочкой. Та, весело перебегая от валуна к валуну, вдруг выкрикнула: – Мамочка, может быть, это здесь? – Может быть… – отозвалась женщина. – А может, там? – Может, там, – женщина шумно вздохнула, поправила на голове косынку и посмотрела туда, где над верхушками деревьев кружила большая чёрная птица.
92 В полдень девочка пожаловалась на усталость, и тогда они спустились с холмов на обочину дороги, чтобы дождаться пригородного автобуса в Иерусалим. Водитель, открыв дверцы, спросил: – Ну, что? – Женщина опустила голову. * * * В один из летних дней девочка, прислонившись к самому большому валуну, сказала: – Ты, мамочка, не знаешь…Ты каждый раз не знаешь… Женщина пожала плечами. – Сегодня ты опять не знаешь, да? – Где-то здесь! – устало проговорила женщина. – А может быть, там? – девочка махнула ручкой в сторону тех холмов, над которыми спешились белые облака. Женщина посмотрела на дальние холмы и сказала: – Может быть! – У меня болят ножки! - пожаловалась девочка. Женщина безвольно опустила руки. – Мамочка, – сказала девочка, – на эти холмы, я больше не хочу. * * * В последующие полвека женщина взбиралась на холмы одна и, ласково трогая заросшие мхом валуны, жадно глотала воздух. Безответная тишина. Мысли всякие. К концу дня женщина спускалась к обочине дороги. – Ну, что? - спрашивал водитель пригородного автобуса. * * * Зимой мир становился мокрым, холодным, лишним. Пустота. Мертвенность. Усталый мозг. Усталые глаза. По ночам женщина металась в постели, вызывая из памяти прошлого нежность. И томилась верой. И безверием. Спать! Уснуть! Спать! Уснуть! Утром был новый день… Новые глаза… Новые холмы… Новые боли в груди… Прибегал внук, и тогда женщина читала ему книжки о войне за Независимость или рассказывала о дедушке, который там, на холмах, остался…
93 Однажды внук сказал: – Мама считает, что теперь дедушку не найти… – Мы найдём! – перебила женщина. – Правда? – Мы найдём! Мальчик обнял бабушку и спросил: – Это тогда, когда я стану взрослым? – Быть взрослым торопиться не надо. Женщина отошла к окну и, разглядывая сквозь размытые ночным дождём стёкла окон дальние холмы, молилась долго, жарко, честно. Однажды сердце женщины разорвалось. * * * Став взрослым, внук отличался от своих сверстников лишь тем, что два раза в год – весной, когда земля под Иерусалимом подсыхала, и ранней осенью, когда спадала жара – он взбирался на дальние холмы и там подолгу бродил, внимательно вглядываясь в огромные валуны, покрытые густым наростом унылого мха. ЛЕНЬ Однажды Иван Сергеевич Тургенев посетил клуб знакомств молодых талантливых людей. – Кого порекомендуете? - спросил Иван Сергеевич. Хозяин клуба кивком головы указал на молодого офицера-артиллериста. Тот стоял в самом углу залы. Иван Сергеевич высказал что-то на французском языке и направился в угол к указанному объекту. – Говорят, вы из подающих надежду, – оценивающе склонив голову на бок голову, произнёс Иван Сергеевич. – Так и есть, – заметил молодой офицер-артиллерист. – Полагаю, моё имя вам знакомо? – мягко спросил Иван Сергеевич. – Знакомо. – Узнали, да? – Вас каждый узнаёт. – Это верно. А как изволите величать вас? – Лев Толстой, – отозвался офицер-артиллерист. Иван Сергеевич задумчиво заглянул в глаза собеседника и весело спросил: – Меня, небось, читаете-перечитываете? – Нет, – сказал Лев Толстой, – не читаю. – Как, совсем не читаете? – Нисколько не читаю. Иван Сергеевич немного покашлял и настороженно спросил: – Отчего ж так? – Лень, – пояснил Лев Толстой. – Шутник! – сказал Иван Сергеевич и, страшно побледнев, отошёл в сторону.
94 Фогель Лидия Родилась и выросла в Литве. Закончила Вильнюсский пединститут. По специальности – филолог. Работала в школе в Вильнюсе и Санкт-Петербурге. В Израиле с 1990г. Стихи начала писать уже в Израиле. Член Российского Союза писателей с 2014г. Член Союза русскоязычных писателей Израиля. Автор четырех поэтических сборников «Какие острые у памяти края» (2008г Санкт-Петербург), «Моё забвение в стихах» (2012г Канада), «Пески памяти» (2015 Израиль) и «Затерялась душа» (2021г - Израиль). Публикации в электронных и печатных изданиях разных стран. Лауреат Премии «Литературное наследие» – «Премия 8 августа» за 2012г. Лауреат конкурса «Золотой Гомер 2017» – Канада. Сборник «Гордиев узел». Дипломант конкурса «Созвездие Духовности» 2022 в номинации «Война 21 века» – Диплом им. Аллы Потаповой. ЖИВАЯ Я Живая я. Из крови и из плоти. Мне было суждено гореть в аду За счастья миг – в дешёвой позолоте, За сорванное яблоко в саду, За нелюбовь любимого когда-то, За всё, к чему привязана была, За то, в чём без вины – я виновата, И за всё то – что не уберегла. Живая я. И битая стократно. Не сбросить шкуру и не поменять, Не отмотать часы судьбы обратно: Проставлена и подпись и печать. У каждого свой дом, своя дорога, Свой ад и рай, свой полуночный бред, Свой мир в душе и отношенья с Богом, И свой закат. И может быть – рассвет. ЗАТЕРЯЛАСЬ ДУША Затерялась душа, став внезапно ничьей. Очень трудно, когда через силу. Затерялась душа среди лет и вещей, Бога тихо просила: – Помилуй. И никто не заметил пропажи такой. Вроде тело на месте – и ладно.
95 А душа ощущала себя сиротой, И не знала дороги обратно. Не могла быть натянутой, словно струна, Без тепла не могла и без близких. Ей казалось: она никому не нужна, И ушла в никуда – по-английски. Унесла в себе нежность, любовь и тепло, И хранила, как нечто святое. А бездушное тело привычно жило, Пило кофе и ело жаркое, Принимало гостей и смотрело кино, Покупало наряды, болело. И, казалось, что людям вокруг всё равно, Что осталось бездушное тело. КАК БЫСТРО ИЗМЕНИЛОСЬ ВСЁ ВОКРУГ Как быстро изменилось всё вокруг. И вот уже кораблик – не бумажный… И жизнь мгновенно валится из рук, И день – струной натянутою каждый. И время вспять уже не повернуть, И плакать – не оплакать всех погибших. Кровавым стал сегодня к миру путь. И каменеет боль в глазах застывших. Нам не забыть и не простить вовек Того, что не должно было случиться. Страшнее зверя – только человек. Не всякий человеком смог родиться. НЕ ПРИНЯТЬ ДВАЖДЫ ДВА ни жива, ни мертва. ни воды, ни соломки. растеряла слова. вместо неба – потёмки. ни вперёд, ни назад, как собака на сене. каждый шаг – наугад. в кровь разбиты колени. ни жена, ни вдова. разучилась молиться. не принять дважды два. не уйти, не смириться.
96 СКАЖИ МНЕ МОЙ БОГ Послушай, мой Бог, Бесприютно мне что-то на свете. Измучила сердце тупая и дикая боль. Раскинуло прошлое сладкой приманкою сети. Зачем уготовил ты мне вот такую юдоль, Оставив на вырост рубашку моих испытаний, Мгновения счастья подбросив неловко, тайком. О чём думал Бог мой, когда я стояла на грани, Пытаясь пройти по осколкам судьбы босиком, Где было во мраке мне холодно, страшно и жутко. И где никого, только время теченьем несло, А призраки прошлого в спину дышали как будто, Забыв, что их время давно навсегда утекло. Наверно, больна я. Любовь моя неизлечима. А может, придуманный мир – это сон или блажь? Зачем же в душе до сих пор чьё-то имя хранимо? Скажи мне, мой Бог, ты меня никогда не предашь? Вот ночь на исходе, а утром всё будет иначе. Забудется грусть на пороге текущего дня, И маска привычная боль мою временно спрячет. Скажи мне, мой Боже, что ты не оставишь меня. РАДОСТЬ ВОСКРЕШЕНЬЯ Ты ушёл, оставив мне любовь, бездорожье, и осколки рая, памятный венок холодных слов в спешке с недопитой кружкой чая. Пуповины перерезал плоть, наступил на сердце, не заметил. И поднял упавшую Господь. Разорвал бессмысленные сети. Научил прощать и крылья дал. Подарил, как милость, дар прозренья. Тот, кто никогда не умирал – не узнает радость воскрешенья.
97 Пастернак Елена. Родилась в г.Свердловске (Екатеринбурге) в 1962 году. Училась быть агрономом, учителем английского, массажистом, керамистом и т.д. Когда влюблялась вязала шарфы и писала стихи. Жила в России, Украине и Америке. Люблю вызов и преодоление, музыку и медитацию. Как писатель нигде не значусь. Пишу редко и в стол... ФАЛЬШИВЫЕ ПИСЬМА По вечерам Ривка сочиняла любовные письма самой себе. Любви ей хотелось, как и положено – большой и романтичной, – без волчьих законов и увещевательных тирад. Без испепеляющей грубости, обвинений и редких интимных отношений, которые не имели ни прелюдии, ни конца. Впрочем, прелюдия была: Яков долго и тщательно закрывал портреты праведников, которые могли потерять часть своей праведности, наблюдая за любовными утехами грешников. Он выносил из комнаты святые книги и вдумчиво читал специальную молитву, а потом выливал на улицу часть воды из стакана, остаток которой надо было выпить непосредственно перед началом... Ривка была заурядной теткой и хотела простых заурядных вещей. Нежных прикосновений, влюбленных взглядов, прогулок за ручку и теплого игривого шепота. Не говоря уж о страстном объединяющем акте космического единения, в котором двое становятся одним, а один двумя... Правая сторона спины у Якова была мохнатой. Не просто волосатой – мохнатой. Да, определенно, это были не волосы даже, а настоящая волчья шерсть. Она блестела и выдавала особую породу. Волосы были такие длинные, что, если дорыться до нежной кожицы под ними и положить на нее ладонь, а потом растопырить пальцы, они выглядывали еще на несколько миллиметров. Это было забавно, и это было страшно. При всем при том, на левой стороне не было ни единой волосинки, но единого пятнышка – она была теплой и гладкой, как блин на молоке. Яков стеснялся этой своей особенности и тщательного ее скрывал. Возможно, и талит он не снимал на ночь по этой причине. Чтобы Б-г случайно не заметил этих волос. А то Б-г мог бы подумать, что перед ним настоящий волк и не имел бы с ним никакого дела. Больше того, может быть остервенелое подчинение букве закона, тоже пряталось где-то в глубине волчьей шерсти. И может быть, именно панический страх перед своим собственным зверем, загнал Якова в клетку и запер ее. Возможно навсегда... Когда Яша засыпал, Ривка осторожно закрывала левую половинку мужниной спины куском простыни и долго-долго смотрела на правую. Смотрела не мигая, сквозь блестящую, курчавую шерсть, пока не забывала, что, кроме этих волос есть и другое: длинная полуседая борода, и мощный ястребиный нос, и тонкие изящные пальчики с ребристыми ногтями… Иногда это созерцание уносило ее в страшную сказку об оборотне – человеке, которого злой волшебник превратил в зверя. Человеке-волке. Волке-человеке.
98 Любовные письма Ривка писала от лица излеченного и исправленного Волка и потом рыдала над ними от избытка чувств. Одновременно осознавая, как далеки они от реальности, она рыдала от жалости к себе и к маме, и ко всем женщинам своего несчастного рода, которые никогда толком и не знали женского счастья. Однако, эти фальшивки вытесняли реальность, и какое-то время Ривка смотрела на своего Волка глазами той счастливицы, которой только что признались в любви нежнейшим и тонким образом. Он и вправду становился добр в эти минуты – видимо счастье заразительно даже для хищников. Жалко только, что Ривка не умела долго плыть на блаженной волне и любая волчья грубость возвращала ее в состояние жалкое и униженное. А оно уже прокладывало путь дальнейшим неприятностям. После рыданий и многократного перечитывания, фальшивое письмо, отработав свою функцию, разрывалось на мелкие кусочки или сжигалось, а осчастливленная Ривка, засыпала счастливым романтическим сном. Несколько писем осталось, впрочем, и в случаях творческого застоя, Ривка их использовала повторно. Вот одно из них – можете почитать –, но лучше сразу перейти к следующей главе про Буревестника, из которой многое становится понятным. Ривка, девочка моя дорогая, мой любимый Рыжик! Я так счастлив, что могу быть рядом, держать твою руку в своей, смотреть в твои детские глаза цвета летнего неба. Такое счастье, что ты есть у меня, что мы можем быть вместе, слышать звуки прекрасной музыки и этого чудесного дня. Наслаждаться ароматом кофе и яблок. И просто быть, быть вместе с тобой. Такая радость проснуться, прижать тебя к себе, подергать за волосы, сказать какую-нибудь глупость и совсем не бояться быть непонятым или нелепым. Я никогда не был так полностью счастлив как сейчас, потому что знаю, что ты – моя единственная настоящая и последняя любовь. Спасибо тебе моя половиночка, что ты есть, что открыла мне свое сердце и доверилась. Спасибо, что снова и снова зашиваешь мой старый талит и куртку, доставшиеся мне от папы. Спасибо, что поверила в меня с самого начала и не стала слушать глупые сплетни чужаков. Я хочу, чтобы ты была со мной каждый день пока я жив, и обещаю любить тебя и заботиться о тебе так, как никто другой. Не бойся говорить мне то, что у тебя на сердце – просто говори то, что хочешь, не бойся – я всегда услышу и сделаю для тебя все что смогу. Обещаю тебе! Хочешь, я покажу тебе нашу планету – мы объедем ее вместе и вместе будем встречать и провожать каждый день. Я расскажу тебе про кванты, теорию струн и Солнечный Ветер, тебе же так хочется узнать, что это такое. Любимая моя, дорогая, поверь – ты мне очень нужна ты, ты и никто другой. Мое сердце открыто тебе, и я твой навсегда. Яков
99 ПЕСНЬ О БУРЕВЕСТНИКЕ Много лет уже прошло с тех пор. Еще были живы Яшины родители. Папе, наверное, было уже за девяносто, маме чуть меньше. Длинную героическую жизнь прожили они оба. Но, пожалуй, самой тяжелой, была эта финальная часть – в чужой Америке, без языка, родных и друзей, в маленьком тихом городке, а еще точнее, в маленьком поселке рядом с маленьким городком N, где ни единого близкого человека у них не осталось, кроме сына. Как вы уже догадываетесь, единственного. И здесь, в Америке, он стал одним и единственным настолько остро, насколько только можно это себе представить. Родители были полностью беспомощны и полностью зависимы от Яши абсолютно во всем. В средствах, выборе жилья, занятий, еды и даже в режиме дня. Но обо всем этом, я, возможно, расскажу вам в отдельной главе. В те времена, основных блюд было три: каша, тертая морковка и вареная фасоль. В каждое, уже за столом, доливали рапсовое масло и досыпали соль. На обед – гречневая каша или фасоль, а на завтрак – геркулес на воде с тем же маслом и солью. Яша, мама и папа садились вокруг шаткого столика, покрытого тонкой прозрачной пленкой – одной из десяти из упаковки за один доллар. Пленку меняли пару раз в году – на Песах и на Рош ХаШана (еврейский Новый год). Ели молча, разглядывая каждую ложку, вытащенную из тарелки, будто бы каждый раз надеялись увидеть что-то новое. Ложка медленно заплывала в бородатые рты мужчин и морщинистые – мамин и Ривкин, и также медленно возвращалась обратно – в унылую пресную пищевую смесь. Обычное могильное молчание этого ужина неожиданно было прервано нарочито бодрым: «Папа, ты хочешь про бублички послушать»? Яша был оживлен. Иногда в нем просыпался молодой волчонок – веселый, наивный и азартный. Появление Волчонка, однако, не сулило ничего хорошего. Волчонок хотел только одного – порезвиться – и если этой возможности не представлялось, он быстро взрослел и матерел и тогда уже всем, включая самого Яшу, доставалось от настоящего Волка. Мама хорошо это знала и не дожидаясь возможных последствиях превращения, произнесла быстро, ободряюще и немного напряженно: «Ну давай. Сделай»! – Ну, папа, – Волчонок все еще был добродушен и улыбался. – Иди наверх, я тебе «Бублички» поставлю. Или ты что-то другое хочешь? Ну, давай, давай! – Яша как-то по-своему, любил, ценил и жалел папу и хотел, хотя бы иногда, сделать ему что-то приятное. Песня про бублички в исполнении Марка Бернса была любимой песней папы с юности. Папа явно не хотел подниматься наверх. Время было еще раннее, всего часов шесть. Каждый подъем на второй этаж по длинной узкой деревянной лестнице для него был подобен восхождению на Эльбрус. Подняться наверх в шесть вечера означало неизбежный спуск вниз и новый подъем уже в режимное время. А сегодня у него явно не было на это сил. Яшин Волчонок, однако, настаивал на своем. – Ну, папа, давай! Давай быстрее. Мне работать надо. Включу тебе любую песню, какую хочешь. Ты же у нас самый веселый был… И тут папа предпринял неожиданный ход. После небольшой паузы, покачивая головой, вероятно в такт внезапно появившейся дерзкой мысли, он четко произнес: «Хочу песню о Буревестнике...» Мама чуть вздрогнула. В глазах ее промелькнули туманные воспоминания о слышанной когда-то песне. В глубинах ее существа, преданной сыну до гроба, зародилось веселье. Кон-
100 чики рта слегка зашевелились в полуулыбке... «Ну, Мося... не будь таким упрямым! – она заподозрила подвох и лицо ее лицо тут же приняло серьезное выражение. – Ой, папа, да ты че? Этого Горького, этого кретина. Ой, пап, он же совершенный кретин. У него все песни совершенно дебильные. Там такие мерзости у него... Яшин Волк был очень доволен, произнеся эту речь. Он был очевидно горд от того, что ему в свое время удалось раскусить всю мерзость гойской демократии и вернуться к своим истинным корням. Папа, все еще в воспоминаниях о прошлой жизни, когда он мог гордо реять как Буревестник, черной молнии подобный, произнес с горечью: «Мне нравятся все песни у него...» Яша, однако продолжал гнуть свою линию: «Папа, они же совершенно дебильные. Как и он дебильный.» При этих словах, Волчонок в Яше осклабился и щелкнул зубами. Не было сомнений, что будь сейчас на месте папы сам Алексей Максимович, последовала бы кровавая идеологическая разборка. Видимо, проживая в уме всю нечистоту и бездуховность идей пролетарского писателя, он внезапно стал сосредоточен и суров. Мама, чутко наблюдавшая за происходящим, поняла, что сейчас ее ход. – Что ты сидишь, Мося? Иди наверх. – Папа, что-нибудь такое – человеческое, еврейское ты хочешь? – Яшин Волчок все еще был довольно мирным, однако продолжать бесплодную дискуссию не хотел. Папа же, несмотря на очевидное поражение, находился под впечатлением своих воспоминаний о временах советского сюр-демократического реализма. Тогда он мог позволить себе любые глупости и не боялся, что его обвинят в недостаточном еврейском патриотизме. В этот раз, он улыбнулся игриво, но очень по-доброму. – Хочу... МУФТЕНЕС ... сказал он что-то на идише и чуть хитро перевел глаза на меня. – А я не знаю че это, честно признался Яша. – Все я скис... Эти слова были обращены маме. Мама с полуслова поймала призыв о помощи. Муфтенес – это было слишком на сегодня. Надо было угомонить своего старого дурня и идти наверх слушать бублички. «Переведи на русский язык», – сказала она грозно, подводя конец затянувшейся дискуссии, очевидно вредящей здоровью ее Яшеньки. – Муфтенес – это мать жены сына. – Она поет: «Хорошо относись к дочери моей», – сказал папа, глядя в мою сторону и столько теплоты и участия было в этом взгляде, что глаза Ривки привычно заволокло липкими слезами саможалости к своей горькой участи. Тогда Ривка еще не понимала, что у нее есть выбор: остаться в волчьем логове или выбраться из него. И даже не простой выбор, а шанс, пусть и совсем небольшой, вывести и себя, и любимого Яшу из волчьего логова в дивный цветущий сад. Но на все это надо было иметь мудрость, волю и силу… Яша уже ничего не слушал. Ему было скучно. Разговор явно развивался не туда и терял смысл. Он снова повторил: «Все я скис.» Это обозначало, что папе надо кончать нести свою ересь, Ривке пора убирать со стола, а ему самому вставать на молитву. – Она у меня одна. Я прошу, чтобы было у вас все хорошо, – продолжал переводить слова песни с идиша папа, все еще находясь на какой-то своей, доброй и игривой частоте, которая делала пространство вокруг него удивительно светлым, чистым и возвышенным, несмотря на весь абсурд происходящего.